Урт засмеялся. Через секунду домовой вышел из своего убежища и уселся на берегу.
— А я сижу дома один. Скучно, мыши от жары спать легли. Дай, думаю, пойду гляну, не утопли вы тут, а то ещё спасай вас. Мороки — то…
Ваня с Уртом подошли к нему. Домовой кивнул им, пошевелил пальцами ног.
— Жарынь какая. Страсть. Аж душа заходится. Искупаться хочу.
— Не пущу, — сказал, улыбаясь, Урт, — а то после тебя тут даже трава по берегам расти не будет. Ты вон чёрный, как головешка.
Домовой, посмеиваясь, подошёл к воде.
— Фома, ты б разделся, — окликнул его Ваня.
— Ничего… — ответил тот, заходя в воду прямо в одежде.
Окунувшись пару раз, донельзя довольный, домовик снова появился на суше. С одеяния его текли потоки воды. Фома, придерживая отяжелевшие штаны, улёгся на траве обсыхать. Закрыл глаза, шмыгнул носом, блаженно потянулся под щедрыми потоками июньского зноя.
— Гроза к вечеру будет, верно, Урт?
— Верно, верно, — отозвался водяной, жмурясь на солнце.
Ваня сидел на мелководье по пояс в воде и смотрел вокруг.
В мире царили жара и покой. Лето разгоралось. Белёсое полуденное небо заливало всё вокруг ленью и истомой, как обещанием вечного счастья. Не хотелось ни думать, ни шевелиться. В вышине редкие прозрачные облака бесконечным кочевьем шли через великие синие степи неба.
Ваня посмотрел вверх и вдруг всё в нём заиграло от какой-то непонятной радости, восторга и надежды.
«Эх, вот сесть бы мне на облако и поехать куда-нибудь далеко. Хоть в Америку, хоть в Африку, — подумал он. — А люди смотрели бы снизу и думали, кто это там на облаке едет? А я б лежал на спине, ел вишни и косточки на землю бросал, чтобы повсюду вишнёвые сады вырастали».
Временами на озеро налетал лёгкий ветерок. Тростники качались, перешептывались о чём-то сухими шелестящими голосами. Покачивали метёлками. Где-то в их чаще попискивали мелкие птички. Перепархивали с лёгким шорохом с места на место. Цеплялись тоненькими, как былинки, лапками за листья, сверкали любопытными глазками. Под водой сновали красивые, словно отлитые из бронзы, караси, чёрными ленточками стелились пиявки, выискивали что-то меж стеблей тритоны, мальки и головастики. Лягушки неподвижно лежали на поверхности воды, с лёгким плеском ловили пролетающих мимо букашек. Сияющие пузырьки воздуха редкой цепочкой поднимались со дна вверх, к небу и солнцу.
И над всем этим покоем царил неумолчный шелест тростников, словно тысячи старцев, с выцветшими от времени голосами говорили что-то, не заботясь о том, слышит ли их кто-нибудь.
— Урт, о чём камыши шепчутся? — спросил Ваня.
— О солнце, о лете, о жизни шепчутся.
— Расскажи мне подробнее, что они говорят.
Разомлевший водяной ответил не сразу.
— Зачем, пока ты мал, ты и сам всё знаешь.
Ваня не понял, о чём идет речь.
— Не всё. Вот математики я не знаю, — вздохнул он.
— А что такое математика?
— Наука такая, про цифры.
Урт пожал плечами.
— Ты не знаешь её, потому что её нет. Вы, люди, часто заняты тем, чего нет.
— Как же нет? А за что меня ругают и двойки ставят?
— Мне кажется, что ни за что.
— Вот и поговорили.
Ваня понял, что толку от водяного не добьёшься.
Вскоре Фома обсох и они с мальчиком отправились домой.
Вечер не принёс с собой прохлады. Наоборот, духота сгустилась. После ужина Ваня долго лежал в кровати и никак не мог уснуть. Он давно скинул с себя одеяло, простыня под ним уже сбилась в клубок оттого, что он никак не мог улечься и поминутно ворочался с боку на бок. Скрипучая кровать так и ходила под ним ходуном.
— Долго ты мне тут скрипеть будешь? Будто в пещи огненной на угольях лежит, вертится и вертится, — раздалось из стены ворчание Фомы.
— Душно, Фома. Сам-то чего не спишь? — шёпотом спросил Ваня.
— Тоже, небось, спарился?
— Уснёшь тут с вами. То мыши колобродят, как филистимляне, то ты скрипишь.
Они помолчали. Наверху раздавались шаги отца. Он ходил из угла в угол и тоже, наверное, никак не мог уснуть.
— Отец твой вон мается. Не спит. Всё ходит, как маятник, — сказал Фома. — А мать книжку читает. Лампу керосиновую вонючую жжёт. Копоти от неё!..
Он замолчал и неожиданно предложил:
— Пошли в сад что ли? Там, может, посвежее будет. А то сил уже никаких нет.
— Пошли, — согласился Ваня.
Тихонько, стараясь не стукнуть створками, мальчик открыл окно и выбрался в сад. Следом выбрался Фома.
Пройдя с полсотни шагов, приятели уселись в густой траве под кустом черёмухи, усыпанной зелёными ягодами.
— Фух, здесь хоть немного прохладней, — Фома потёр волосатый нос, сорвал веточку с ягодами, пожевал, выплюнул. — Незрелая ещё, не время ей.
Сухо и задорно трещали ночные кузнечики, где-то в селе лаяла собака. Её лай гулким эхом отзывался в лесу, что темнел сразу за деревней. Обратно звук возвращался заунывный и протяжный, как из колодца.
— Слышь, леший собаку дразнит. Балу?ет старый, безобразит, — заметил домовик.
Фома достал из кармана маленький кисет, трубку и принялся набивать её табаком. Вскоре Ваня почувствовал запах дыма.
— А когда папенька курит, пахнет совсем по-другому, — заметил он.
— Это потому что я в табак трав добавляю. Для вкуса, для запаха. Так-то.
Пахла трубка домового действительно необыкновенно. Был здесь и грустный запах горящих листьев, что жгут по осени в саду, и дымок дальнего костра, который развели где-то далеко в тёмных ночных полях пастухи, и тёплый дух, какой идёт от печки зимой, и аромат свежеиспечённого хлеба.
Фома пускал вверх большие кольца и они, покачиваясь, будто танцуя, уплывали в непроглядное ночное небо, затянутое плотными тучами.
— Хорошо, а всё ж душновато. Быть грозе, — крякнул домовой.
Где-то далеко, посреди глухого лесного озера, высунув голову из воды, смотрел в небо Урт. Водяной тоже ждал грозы. Он вообще очень любил грозы.
Ваня молчал, слушал кузнечиков, теребил в руках пушистый колосок тимофеевки. Думал о том, что когда гром гремит и молнии сверкают, становится страшно и весело одновременно, и хочется и под одеяло с головой залезть, и на улицу голым выскочить, чтобы плясать по мелким лужам, разбрызгивая твёрдыми пятками грязь. Фома меж тем молча попыхивал трубочкой и вдруг тихо, под нос себе, замурлыкал песню: