– Ну, теперь пошел конопатить, – проговорил Веревкин и сейчас же передразнил Половодова: – «Тоска по русской правде… тайники народной жизни…» Ха-ха!..
– Мне не нравится в славянофильстве учение о национальной исключительности, – заметил Привалов. – Русский человек, как мне кажется, по своей славянской природе, чужд такого духа, а наоборот, он всегда страдал излишней наклонностью к сближению с другими народами и к слепому подражанию чужим обычаям… Да это и понятно, если взять нашу историю, которая есть длинный путь ассимиляции десятков других народностей. Навязывать народу то, чего у него нет, – и бесцельно и несправедливо.
– А пример других наций? Ведь у нас под носом объединились Италия и Германия, а теперь очередь за славянским племенем.
– Славянофилы здесь впадают в противоречие, – заметил Привалов, – потому что становятся на чужую точку зрения и этим как бы отказываются от собственных взглядов.
– Вот это хорошо сказано… Ха-ха! – заливался Веревкин, опрокидывая голову назад. – Ну, Александр, твои курсы упали…
Половодов только посмотрел своим остановившимся взглядом на Привалова и беззвучно пожевал губами. «О, да он не так глуп, как говорил Ляховский», – подумал он, собираясь с мыслями и нетерпеливо барабаня длинными белыми пальцами по своей кружке.
V
– Тонечка, голубчик, ты спасла меня, как Даниила, сидящего во рву львином! – закричал Веревкин, когда в дверях столовой показалась высокая полная женщина в летней соломенной шляпе и в травянистого цвета платье. – Представь себе, Тонечка, твой благоверный сцепился с Сергеем Александрычем, и теперь душат друг друга такой ученостью, что у меня чуть очи изо лба не повылезли…
– Тонечка, представляю тебе нашего дорогого гостя, – рекомендовал Половодов своей жене Привалова.
Антонида Ивановна была красива какой-то ленивой красотой, разлитой по всей ее статной, высокой фигуре. В ней все было красиво: и небольшой белый лоб с шелковыми прядями мягких русых волос, и белый детски пухлый подбородок, неглубокой складкой, как у полных детей, упиравшийся в белую, точно выточенную шею с коротенькими золотистыми волосами на крепком круглом затылке, и даже та странная лень, которая лежала, кажется, в каждой складке платья, связывала все движения и едва теплилась в медленном взгляде красивых светло-карих глаз. Летом Антонида Ивановна чувствовала себя самой несчастной женщиной в свете, потому что ей решительно везде было жарко, а платье непременно где- нибудь жало. Nicolas объяснял это наследственностью, потому что в крови Веревкиных пылал вечный жар, порождавший вечную жажду.
– Я, кажется, помешала вам?.. – нерешительно проговорила Антонида Ивановна, продолжая оставаться на прежнем месте, причем вся ее стройная фигура эффектно вырезывалась на темном пространстве дверей. – Мне maman говорила о Сергее Александрыче, – прибавила она, поправляя на руке шведскую перчатку.
Привалов смотрел на нее вопросительным взглядом и осторожно положил свою левую руку на правую – на ней еще оставалась теплота от руки Антониды Ивановны. Он почувствовал эту теплоту во всем теле и решительно не знал, что сказать хозяйке, которая продолжала ровно и спокойно рассказывать что-то о своей maman и дядюшке.
– Тонечка, покорми нас чем-нибудь!.. – умолял Веревкин, смешно поднимая брови. – Ведь пятый час на дворе… Да, кстати, вели подавать уж прямо сюда, – отлично закусим под сенью струй. Понимаешь?
Антонида Ивановна молча улыбнулась той же улыбкой, с какой относилась всегда Агриппина Филипьевна к своему Nicolas, и, кивнув слегка головой, скрылась в дверях. «Она очень походит на мать», – подумал Привалов. Половодов рядом с женой показался еще суше и безжизненнее, точно вяленая рыба.
Обед был хотя и обыкновенный, но все было приготовлено с таким искусством и с таким глубоким знанием человеческого желудка, что едва ли оставалось желать чего-нибудь лучшего. Действие открылось необыкновенно мудреной ботвиньей. Ему предшествовал целый ряд желто-золотистого цвета горьких настоек самых удивительных свойств и зеленоватая листовка, которая была chef-d'oeuvre в своем роде. Все это пилось из маленьких чарочек граненого богемского хрусталя с вырезными виньетками из пословиц «пьян да умен – два угодья в нем», «пьян бывал, да ума не терял».
Сервировка была в строгом соответствии с господствовавшим стилем: каймы на тарелках, черенки ножей и вилок из дутого серебра, суповая чашка в форме старинной ендовы – все было подогнано под русский вкус.
– Где-то у тебя, Тонечка, был этот ликерчик, – припрашивал Веревкин, сделав честь настойкам и листовке, – как выпьешь рюмочку, так в голове столбы и заходят.
– Не всё вдруг, – проговорила Антонида Ивановна таким тоном, каким отвечают детям, когда они просят достать им луну.
Веревкин только вздохнул и припал своим красным лицом к тарелке. После ботвиньи Привалов чувствовал себя совсем сытым, а в голове начинало что-то приятно кружиться. Но Половодов время от времени вопросительно посматривал на дверь и весь просиял, когда наконец показался лакей с круглым блюдом, таинственно прикрытым салфеткой. Приняв блюдо, Половодов торжественно провозгласил, точно на блюде лежал новорожденный:
– Господа, рекомендую… Фаршированный калач…
Фаршированный калач был последней новостью и поэтому обратил на себя общее внимание. Он был великолепен: каждый кусок так и таял во рту. Теперь Половодов успокоился и весь отдался еде. За калачом следовали рябчики, свежая оленина и еще много другого. Каждое блюдо имело само по себе глубокий внутренний смысл, и каждый кусок отправлялся в желудок при такой торжественной обстановке, точно совершалось какое-нибудь таинство. Нечего и говорить, конечно, что каждому блюду предшествовал и последовал соответствующий сорт вина, размер рюмок, известная температура, особые приемы разливания по рюмкам и самые мудреные способы проглатывания. Одно вино отхлебывалось большими глотками, другое маленькими, третьим полоскали предварительно рот, четвертое дегустировали по каплям и т. д. Веревкин и Половодов смаковали каждый кусок, подолгу жевали губами и делали совершенно бессмысленные лица. Привалов заметил, с какой энергией работала нижняя челюсть Половодова, и невольно подумал: «Эк его взяло…» Веревкин со свистом и шипеньем обсасывал каждую кость и с умилением вытирал лоснившиеся жирные губы салфеткой.