пристальным взглядом. — Состарился совсем… хотел тебя увидать…
Надежда Васильевна провела отца в заднюю половину флигелька, где она занимала две крошечных комнатки; в одной жила сама с Маней, а в другой Павла Ивановна. Старушка узнала по голосу Василия Назарыча и другим ходом вышла в сени, чтобы не помешать первым минутам этого свидания.
— У меня, папа, нет отдельной приемной, — говорила Надежда Васильевна, начиная прибирать разбросанные везде детские игрушки.
Старик покосился в угол, где стояла маленькая детская кроватка; его точно что кольнуло, и Надежда Васильевна заметила, как он отвернулся, стараясь смотреть в другую сторону. Маленькая Маня спала детским крепким сном, не подозревая, какую душевную муку подняло в душе старика ее невинное присутствие в этой комнате.
— Ну, как ты живешь здесь?.. — заговорил Василий Назарыч после короткой, но тяжелой паузы. — Все с твоей школой да с бабами возишься? Слышал, все слышал… Сорока на хвосте приносила весточки. Вон ты какая сама-то стала: точно сейчас из монастыря. Ведь три года не видались…
В голосе старика опять послышались глухие слезы, но он сдержал себя на этот раз. Надежда Васильевна от сильного волнения не знала, что ей делать и что говорить. Она так давно не видала отца, которого всегда безумно любила. В ее глазах это был идеальный человек: добрый, великодушный, энергичный. Она забыла об отношениях лично к ней, а видела отца только таким, каким всегда любила его. Эта представительная стариковская фигура, эта седая большая голова, это открытое энергичное лицо, эти строгие и ласковые глаза — все в нем было для нее дорого, и она сто раз принималась целовать отца. От неожиданного счастья она теряла голову и плохо помнила, что говорила, повторяя одни вопросы и отвечая невпопад. Радость, и слезы, и горе — все это перемешалось в одно чувство, которое придавало Надежде Васильевне неизъяснимую прелесть в глазах отца. Девушка превратилась в женщину, но какую женщину… Разве это была чета другим женщинам! В дочери старик любил самого себя, те именно душевные качества, какие уважал в людях больше всего: прямоту характера, честность и тот особенный склад душевности, какая так редко встречается.
Трудовая, почти бедная обстановка произвела на Василия Назарыча сильное впечатление, досказав ему то, чего он иногда не понимал в дочери. Теперь, как никогда, он чувствовал, что Надя не вернется больше в отцовский дом, а будет жить в том мирке, который создала себе сама.
— Я не приехал бы к тебе, если бы был уверен, что ты сама навестишь нас с матерью… — говорил он. — Но потом рассудил, что тебе, пожалуй, и незачем к нам ездить: у нас свое, у тебя свое… Поэтому я тебя не буду звать домой, Надя; живи с богом здесь, если тебе здесь хорошо…
— Да, мне, папа, здесь очень хорошо. Я не желаю ничего лучшего.
Когда первый прилив радости миновал, Надежда Васильевна почувствовала неприятное сомнение: именно, ей казалось, что отец не высказал прямо цели своего приезда и что-то скрывает от нее. Это было написано на его лице, хотя он и старался замаскировать что-то.
Их разговор разбудил маленькую Маню. Девочка заспанными темными глазками посмотрела на старика и улыбнулась заспанной блаженной улыбкой.
— Маня, деду приехал, — говорила Надежда Васильевна, вынимая девочку из кровати. — Настоящий, наш деду.
Девочка пристально посмотрела на седого старика и, крепко обхватив шею матери, коротко ответила:
— Нет…
— Какая хорошенькая девочка у тебя… — проговорил Василий Назарыч, пробуя приласкать девочку. — у, Маня, давай познакомимся…
— Нет…
Девочка прильнула к матери и ни за что не хотела идти на руки к седому настоящему деду; она несколько раз пристально и недоверчиво заглянула в глаза матери, точно подозревая какую-то измену.
Опять вышла тяжелая и неприятная сцена.
Появление Павлы Ивановны с самоваром прекратило неловкое положение обеих сторон, а маленькая Маня весело улыбнулась старушке.
— Вот я и приехал в ваш монастырь, Павла Ивановна, — шутил Василий Назарыч. — У меня где-то есть еще человек, да спит он. Пусть проспится, тогда и покажу его вам.
После чая Василий Назарыч ходил с Нагибиным осматривать мельницу, которая была в полном ходу, и остался всем очень доволен. Когда он вернулся во флигелек, Веревкин был уже там. Он ползал по полу на четвереньках, изображая медведя, а Маня визжала и смеялась до слез. Веселый дядя понравился ей сразу, и она доверчиво шла к нему на руки.
На мельнице Василий Назарыч прожил целых три дня. Он подробно рассказывал Надежде Васильевне о своих приисках и новых разведках: дела находились в самом блестящем положении и в будущем обещали миллионные барыши. В свою очередь, Надежда Васильевна рассказывала подробности своей жизни, где счет шел на гроши и копейки. Отец и дочь не могли наговориться: полоса времени в три года, которая разделяла их, послужила еще к большему сближению.
— Ну, я завтра еду домой, Надя… — проговорил Василий Назарыч на третий день вечером, когда они остались в комнате вдвоем.
Надежда Васильевна почувствовала, что вот теперь-то и начнется то тяжелое объяснение, которого она так боялась все время. Она даже побледнела вся и опустила глаза.
— Мне нужно серьезно поговорить с тобой… — продолжал старик, привлекая к себе дочь. — Будем говорить с тобой как старые друзья. Я был виноват пред тобой, но ты старого зла не помнишь… Я слишком много мучился за все это время, чтобы еще сердиться на старика. Стар я стал, Надя, годы такие подходят, что и о смерти нужно подумать… Не сегодня-завтра все будет кончено, и должен буду дать отчет самому богу во всех своих земных делах и помышлениях. Вот я и думаю умру, ты останешься одна с маленькой девочкой на руках… Конечно, ты работаешь и свою голову всегда прокормишь, но что тебя ждет впереди? Полное одиночество… А ведь ты еще молода, жизнь долга, старое горе износится… Голубчик, надо подумать и о себе! Ты теперь не маленькая, а взрослая женщина, которая может понимать все… Я вот и думаю о тебе, а сердце так и обливается кровью. Тяжело мне будет умирать, Надя, когда ты остаешься не к шубе рукав, как говаривали старинные люди.
Старик замолчал и с трудом перевел дух. Ему трудно было продолжать, и он несколько раз нервным движением пощупал свою голову.
— Скажу тебе прямо, Надя… Прости старика за откровенность и за то, что он суется не в свои дела. Да ведь ты-то моя, кому же и позаботиться о дочери, как не отцу?.. Ты вот растишь теперь свою дочь и пойми, чего бы ты ни сделала, чтобы видеть ее счастливой.
— Да, это верно, папа. Только я никогда не стала бы ничего ей навязывать.
— И это верно, Надя… на словах. А как не скажешь, когда тебя сосет известная мысль, неотступно сосет? Я тебе не хочу ничего навязывать, а только выскажу свою мысль, свое заветное желание, с которым умру. Видишь, есть такой человек, который любит тебя, давно любит, и с ним ты была бы счастлива и его сделала бы счастливым. Да и не только его и нас, а и всех тех, для кого теперь трудишься из последних сил. Ты-то вот сама не замечала этого человека, а мы его видели и видим, как он тебя любит. Конечно, все мы люди — все человеки, у всех есть свои недостатки, но…
— Папа, ты забываешь, что я еще только недавно сняла траур.
— Деточка, что же из этого? Ну, я скоро помру, будешь носить по мне траур, разве это доказательство? Все помрем, а пока живы — о живом и будем думать… Ты знаешь, о ком я говорю?
— Да…
— Ну, будем говорить серьезно. Ты теперь большая и понимаешь, что в жизни больше горя, чем радости, если только думать о самом себе… Так?.. Теперь ты только хочешь жить для своей девочки и для других… Так? Хорошо. А если к этому мы прибавим, что ты и сама еще будешь счастлива, — проиграют от этого те люди, для которых ты желаешь жить? Ну, отвечай по совести… Конечно, нет, а неизмеримо выиграют. Даже свахи говорят, что две головешки горят вместе светлее… Мертвых мы с тобой никогда не воротим, а о живых следует подумать. Заметь, что от твоего личного счастья родится счастье, может быть, сотен и тысяч других людей… Об этом следует подумать. Это наш первый христианский долг. Второй раз ты не сделаешься девушкой, а хорошей женой будешь. Тебя удивляет и, может быть, оскорбляет моя