Разбойники
Аверко
[текст отсутствует]
Савка
[текст отсутствует]
Последние клейма
Яркий солнечный день. Короткое сибирское лето точно выбивалось из сил, чтобы прогреть хорошенько холодную сибирскую землю. Именно чувствовалось какое-то напряженное усилие со стороны солнца, та деланная ласковость, с которою целуют нелюбимых детей. А в ответ на эти обидные ласки так хорошо зеленела густая сочная трава, так мило прятались в ее живом шелку скромные сибирские цветочки, так солидно шептал дремучий сибирский лес какую-то бесконечную сказку. Да, и солнце, и зелень, и застоявшийся аромат громадного бора, — недоставало только птичьего гама. Сибирский лес молчалив, точно он затаил в себе какую-то свою скорбную думу, которую раздумывают про себя, а не выносят в люди. Мне лично нравится эта молитвенная тишина кондового сибирского леса, хотя подчас от нее делается жутко на душе, точно сам виноват в чем-то, и виноват по-хорошему, с тем назревающим покаянным настроением, которое так понятно русскому человеку.
— Эй вы, залетные! — покрикивает сибирский ямщик, который сидит на облучке «этаким чертом». Мне кажется, в его голосе звучит какая-то смутная ласковость, вызванная хорошим летним днем. Со своей стороны, я инстинктивно стараюсь попасть в тон этому настроению и завожу один из тех бесконечных разговоров, которые ведутся только дорогой.
— Ты из Успенского завода, ямщик?
— Так точно.
— У тебя там дом есть, то есть свой дом?
— А то как же? — удивляется ямщик несообразному вопросу. — И дом, и обзаведенье..
Это говорится таким тоном, точно все люди должны иметь собственные дома и свое обзаведенье.
— Так есть дом и обзаведенье? Что же, хорошо.
— Какой же я буду мужик, барин, ежели, напримерно, ни кола ни двора? Которые правильные мужики, так те никак не могут, чтобы, значит, ни на дворе, ни на улице..
— Так-то оно так, да ведь у вас на заводе того… гм..
Ямщик оборачивает ко мне свое лицо, улыбается и одним словом разрешает застрявшую фразу:
— Варнаки мы, барин… Это точно. Уж такое место… да. Каторга, значит, была… Оставили ее, каторгу-то, когда, значит, волю дали. Ну, а мы-то остались, как и были, варнаками. Все под одну масть… Так все и зовут нас: успенские варнаки.
Все это говорилось таким добродушным тоном, что делалось жутко. Я только теперь рассмотрел своего ямщика. Это был еще крепкий старик с удивительно добрым лицом. На мой пристальный взгляд он снял шапку, откинул на виске волосы и проговорил:
— Из клейменых, барин..
На виске были вытравлены каким-то черным составом буквы С и П, что в переводе с каторжного языка значило: ссыльно-поселенец.
— С тавром хожу, чтобы не потерялся..
— Ты, значит, тоже на каторге был?
— Коренной варнак… Уж нас немного осталось, настоящих-то, а то все молодь пошла. Значит варначата..
— Из какой губернии?
— Мы рязанские были..
Старик совсем повернулся ко мне и заговорил как-то скороговоркой, точно боялся забыть что-то:
— Значит, мы княжеские были… Именье-то было огромадное, а княжиха, значит, старуха была, ох какая лютая. Сыновья у ней в Питере служили, офицеры, а она управлялась в усадьбе. Здоровущая была старуха и с палкой ходила… Ка-ак саданет палкой, так держись. Лютая была… Ну, из-за нее и я в каторгу ушел. Только и сама она недолго покрасовалась… Повар у ней был, ну так она каждое утро его полировала первого. Терпел он, терпел, ну, раз вот этак утром-то как ударит ее ножом прямо в брюхо. Так нож и остался там… К вечеру померла… Ох, лютая была!.. Повара-то засудили тут же… Четыре тыщи палок прошел. Могутный был человек, а не стерпел — на четвертой тыще кончился.
Старик сделал паузу, тряхнул головой и опять любовно и весело прикрикнул на лошадей:
— Да эх вы, залетные!..
Лошади дружно рванулись и полетели вперед, чуя близкость жилья. Лес поредел, точно он расступался сознательно, давая дорогу. Показались покосы, росчисти, просто поляны и лужайки. Мелькнула прятавшаяся в зелени полоска воды, прогремел под колесами деревянный мостик, шарахнулась в сторону стреноженная лошадь, побиравшаяся около дороги, а там впереди уже сквозь редевшую сетку деревьев смутно обрисовался силуэт высокой колокольни. Через несколько минут раскрылась вся картина каторжного пепелища в отставке… Как-то странно было увидеть это солнце, всевидящим оком радостно сиявшее над местом недавнего позора, каторжных воплей и кровавого возмездия. Ведь оно и тогда так же сияло, как сейчас, оставаясь немым свидетелем каторжных ужасов.
Что-то вроде предместья, грязная улица, целые ряды горбившихся крыш, точно чешуя гигантского пресмыкающегося, вдали до краев налитый заводской пруд, у плотины новое громадное здание строившейся первой в Сибири писче-бумажной фабрики, выходившей главным фасадом на заводскую площадь с какими- то развалинами.
— Вот тут была каторжная пьяная фабрика, объяснил мой возница, указывая на эти развалины.
Да, не винокуренный завод, а именно пьяная фабрика.
Цель моей поездки в Успенский завод (Тобольской губернии) была довольно неопреледеленная — посмотреть первую писче-бумажную фабрику, погостить у знакомого человека, заняться немножко археологией и т. д. Мой знакомый, инженер Аполлон Иваныч, строил фабрику и обещал показать все достопримечательности бывшей каторги. Кстати, он занимал квартиру в помещении бывшей каторжной конторы, имевшей самый мирный вид запущенной помещичьей усадьбы. Через полчаса мы пили чай в комнате, где производились когда-то дознания, следовательские допросы и всяческий иной сыск.
Прислуживавшая за столом горничная была из коренных варначек. Чистое русское лицо, без сибирской скуластости и узкоглазия. Великорусский тип сказывался во всем.
— У нас тут все каторжные, — коротко объяснил Аполлон Иваныч, отвечая на мой немой вопрос.
— И что же, есть какая-нибудь разница с другими селениями?
— Никакой… Такие же люди, как и все другие. Даже повышенной преступности никакой не замечается. Ни краж, ни разбоев, ни убийств… Вообще все тихо и мирно. А между тем сейчас еще есть человек двадцать старух из каторжанок… Совсем хорошие женщины и все до одной семейные. Клейменых стариков, кажется, человек шесть наберется. Кстати, последний каторжанин с рваными ноздрями умер лет