бывал подвоз хлеба, и в других деревнях.
— Эх, повернуть бы торжок в Суслон! — мечтал старик.
Он прикинул еще раньше центральное положение, какое занимал Суслон в бассейне Ключевой, — со всех сторон близко, и хлеб сам придет. Было бы кому покупать. Этак, пожалуй, и Заполью плохо придется. Мысль о повороте торжка сильно волновала Михея Зотыча, потому что в этом заключалась смерть запольским толстосумам: копеечка с пуда подешевле от провоза — и конец. Вот этого-то он и не сказал тогда старику Луковникову.
Это путешествие чуть не закончилось катастрофой. Старики уже возвращались домой. Дело происходило ночью, недалеко от мельницы Ермилыча. Лошадь шла шагом, нога за ногу. Старики дремали, прикорнув в телеге. Вдруг Вахрушка вздрогнул, как строевая лошадь, заслышавшая трубу.
— Михей Зотыч, родимый, не ладно!
— А! Что? — бормотал спросонья хозяин.
— Слышишь?
Где-то вдали тонко прозвонили дорожные колокольчики и замерли, точно порвалась струна.
— Исправник навстречу гонит! — в ужасе прошептал Вахрушка, проникнутый смертным страхом ко всякому начальству.
— Ну, и пусть гонит. Мы ему не мешаем.
— Ах, ты какой, право!.. Лучше бы своротить с дороги. Неровен час… Ежели пьяный, так оно лучше не попадаться ему на глаза.
— Давай сюда вожжи, дурашка.
Вахрушка так и замер от страха. А колокольчики так и заливаются. Ближе, ближе, — вот уж совсем близко.
— Михей Зотыч, своротим от греха, — молил Вахрушка.
— Молчи, дурашка.
Ночь была темная, и съехались носом к носу.
— Эй, кто там дорогу загородил? — рявкнул голос из исправничьего экипажа.
— Черт с репой! — спокойно ответил Михей Зотыч.
— Сворачивай с дороги, каналья!
— Ты сворачивай, порожнем на тройке едешь, а я с возом на одной!
Кто-то соскочил с козел исправничьего экипажа и накинулся с неистовым ревом на непокорную телегу. В воздухе свистнула нагайка.
— Бей каналью! — кричал сам Полуянов, сидя в экипаже.
— Илья Фирсыч, да ты никак с ума спятил! — крикнул Колобов, ловко защищаясь кнутиком от казачьей нагайки. — Креста на тебе нет… Аль не узнал?
— Да кто там? — сердился исправник.
— Сказано: черт с репой! Бит небитого везет.
— Тьфу! Дурак какой-то… Ну, подойди сюда.
— Ох, не подходи! — в ужасе шептал Вахрушка, ухватывая хозяина за рукав.
Но Колобов смело подошел к экипажу. Полуянов чиркнул спичку и с удивлением смотрел на бродягу.
— Не признаешь? Хе-хе. А еще на свадьбе вместе пировали в Заполье.
— Да это ты, Михей Зотыч? Тьфу, окаянный человек! — засмеялся грозный исправник. — Эк тебя носит нелегкая! Хочешь коньяку? Нет? Ну, я скоро в гости к тебе на мельницу приеду.
— Милости просим.
Когда исправничий экипаж покатил дальше, Вахрушка снял шапку и перекрестился. Он еще долго потом оглядывался и встряхивал головой. С этого момента он проникся безграничным удивлением к смелости Михея Зотыча: уж если исправника Полуянова не испугался, так чего же ему бояться больше?
XII
Как Галактион сказал, так и вышло: жилой дом на Прорыве был кончен к первопутку, то есть кончен настолько, что можно было переехать в него молодым. Серафима торжествовала. Ей так надоело жить в чужих людях, у всех на виду, а тут был свой угол, свое гнездо. Она больше не робела перед мужем и с затаенною радостью чувствовала, что он начинает ее любить. Это высказывалось в тысяче тех обыденных мелочей, которые в отдельности даже назвать трудно. Муж теперь предупреждал ее малейшие желания и следил за каждым шагом. Но ей решительно ничего было не нужно. Боже мой, как она была счастлива, а новый дом на Прорыве казался ей раем.
— У нас теперь свое гнездо, — повторяла она, ласкаясь к мужу. — И никто, никто не смеет его тронуть. Да, Глаша?
— Кому же это нужно, Сима?
— Нет, я так, к примеру. Мне иногда делается страшно. Сама не знаю отчего, а только страшно, страшно, точно вот я падаю куда-то в пропасть. И плакать хочется, и точно обидно за что-то. Ведь ты сначала меня не любил. Ну, признайся.
— Перестань болтать глупости!
— Как же ты мог любить, когда совсем не знал меня? Да я тебе и не нравилась. Тебе больше нравилась Харитина. Не отпирайся, пожалуйста, я все видела, а только мне было тогда почти все равно. Очень уж надоело в девицах сидеть. Тоска какая-то, все не мило. Я даже злая сделалась, и мамаша плакала от меня. А теперь я всех люблю.
Это счастливое настроение заражало и Галактиона, и он находил жену такою хорошей и даже красивой. От девичьей угловатости не осталось и следа, а ее сменила чарующая женская мягкость. Галактиону доставляло удовольствие ухаживать за женой.
Серафиме нравилось и самое место, выбранное Галактионом под мельницу. Ключевая была здесь такая быстрая да глубокая, а напротив каменным гребнем поднималась большая гора. Из-за горы, вниз по Ключевой, виднелась Шеинская курья, а за ней белою свечой поднималась церковь в Суслоне. Место под мельницу было выбрано на левом берегу, на каменном мысу, вдававшемся в Ключевую. Правда, уже теперь чувствовалась некоторая теснота, но когда будут кончены постройки, сделается совсем свободно. Серафима по-своему мечтала о будущем этого клочка земли: у них будет свой маленький садик, где она будет гулять с ребенком, потом она заведет полное хозяйство, чтобы дома все было свое, на мельничном пруду будет плавать пара лебедей и т. д. Эти лебеди снились Серафиме даже во сне, как символ семейного счастия. Да, она была счастлива и чувствовала, что все ее любят, даже старик Михей Зотыч. Она понимала, что он любит собственно не ее, а тех будущих внучат, которых она подарит ему.
— Так, невестушка, так, милая… — повторял старик, глядя на нее любящими глазами. — Внучка мне нужно.
— Будет внучек, папаша.
— То-то, смотри, Серафима Харитоновна, не осрамись, да и меня не подведи.
Такие откровенные разговоры заставляли Серафиму вспыхивать ярким румянцем, хотя она и сама была уверена, что родится именно мальчик. Даже молчаливый Емельян теперь как-то особенно подолгу заглядывался на невестку и начинал ухмыляться. Ему тоже нравилась ласковая и старавшаяся всем угодить сноха. Приехал и третий брат, Симон, совсем еще молодой человек, состоявший в семье на положении мальчика. Он был самый красивый и походил на мать, но отец как-то недолюбливал его за недостаток характера. Мальчик был такой ласковый, и Серафима полюбила его с первого раза, как родного брата.
— У нас вся семья сердитая, — потихоньку рассказывал мальчик. — И я всех боюсь.
Это была первая женщина, которую Симон видел совсем близко, и эта близость поднимала в нем всю кровь, так что ему делалось даже совестно, особенно когда Серафима целовала его по-родственному. Он потихоньку обожал ее и боялся выдать свое чувство. Эта тайная любовь тоже волновала Серафиму, и она напрасно старалась держаться с мальчиком строго, — у ней строгость как-то не выходила, а потом ей делалось жаль славного мальчугана.