думаю о вас… что вас будет интересовать в жизни, с какими людьми вы встретитесь… Сейчас мы еще не поймем друг друга.
Стабровский действительно любил Устеньку по-отцовски и сейчас невольно сравнивал ее с Дидей, сухой, выдержанной и насмешливой. У Диди не было сердца, как уверяла мисс Дудль, и Стабровский раньше смеялся над этою институтскою фразой, а теперь невольно должен был с ней согласиться. Взять хоть настоящий случай. Устенька прожила у них в доме почти восемь лет, сроднилась со всеми, и на прощанье у Диди не нашлось ничего ей сказать, кроме насмешки.
— Папа, будем смотреть на вещи прямо, — объясняла она отцу при Устеньке. — Я даже завидую Устеньке… Будет она жить пока у отца, потом приедет с ярмарки купец и возьмет ее замуж. Одна свадьба чего стоит: все будут веселиться, пить, а молодых заставят целоваться.
Устенька густо покраснела и ничего не ответила, а Стабровский вспылил, — это был, кажется, еще первый случай, что он рассердился на свою Дидю.
— Да, она идет к своим, — заговорил он, делая широкий жест. — Это законное стремление. Птенчик оперился, вырос и прибивается к своей стае… А вот ты этого не понимаешь, Дидя, что есть свои и что есть мертвая тяга к общему делу. О, как я это ценю!.. Мы во многом не согласимся с Устенькой, за многое она отнесется ко мне критически, может быть, даже строго осудит, но я понимаю ее теперешнее настроение, хорошее, светлое, доброе… Устенька, я понимаю больше, чем ты думаешь, хотя многого и не могу сейчас высказать. Иди, славяночка, к своим и ничего не бойся… Великая будущность перед русскою женщиной и великая, счастливая работа. Дай я тебя благословлю.
Диде сделалось стыдно за последовавшую после этого разговора сцену. Она не вышла из кабинета только из страха, чтоб окончательно не рассердить расчувствовавшегося старика. Стабровский положил свою руку на голову Устеньки и заговорил сдавленным голосом:
— Славяночка, ты уходишь из этого дома навсегда… Впечатления детства остаются в памяти на всю жизнь, и ты запомни, что отсюда ты вынесла. Здесь тебе говорили: нет ни немцев, ни жидов, ни славян, а есть просто люди, люди хорошие и дурные… Счастье заключается в труде на пользу других. Пока мы можем быть, в лучшем случае, справедливыми и хорошими только у себя в семье, но нельзя любить свою семью, если не любишь других. Мы, старики, прошли тяжелую школу, с нами были несправедливы, и мы были несправедливы, и это нас мучило, делало несчастными и отравляло даже то маленькое счастье, на какое имеет право каждая козявка. Иди, славяночка, к своим, там уже есть много хороших людей. Добрым и честным принадлежит мир. Есть богатые и бедные люди, красивые и некрасивые, старые и молодые, образованные и необразованные, но одно великое равняет всех, это — совесть. Без совести нельзя жить, как без солнечного света… Ведь и любовь тоже совесть, высшая совесть, когда человек делается и лучше, и чище, и справедливее.
«Господи, отец, кажется, сошел с ума! — с ужасом думала Дидя, стараясь смотреть в угол. — Говорит, точно ксендз… Расчувствовался старикашка».
Да, Устенька много хорошего вынесла из этого дома и навсегда сохранила о Стабровском самую хорошую память, хотя представление об этом умном и добром человеке постоянно в ней двоилось.
Вернувшись к отцу, Устенька в течение целого полугода никак не могла привыкнуть к мысли, что она дома. Ей даже казалось, что она больше любит Стабровского, чем родного отца, потому что с первым у нее больше общих интересов, мыслей и стремлений. Старая нянька Матрена страшно обрадовалась, когда Устенька вернулась домой, но сейчас же заметила, что девушка вконец обасурманилась и тоскует о своих поляках.
— Испортили они тебя, Устинья Тарасовна, — повторяла старуха при каждом удобном случае. — Погляжу я на тебя, как тебе скушно дома-то.
Замечал это и сам Тарас Семеныч, хотя и не высказывался прямо. Ничего, помаленьку привыкнет… Самое главное, что больше всего тяготило Устеньку, это сознание собственной ненужности у себя дома. Она чувствовала себя какою-то гостьей.
— Это скучно, папа, сидеть без дела, — объясняла она отцу.
— Что же я-то могу придумать? Ежели в учительницы идти, так будешь хлеб отбивать у других бедных девушек… Это нехорошо. Уроки давать — то же самое. Поживи, отдохни.
— Ах, какой ты, папа! От чего отдыхать? Это, наконец, смешно!
— Читай книжки.
Устенька много читала, но это еще не было настоящим делом. Впрочем, ее скоро выручили полученные в доме Стабровского знания. Раз она пришла в библиотеку, и доктор Кочетов сразу предложил ей занятия при газете.
— Мы все тут очень слабы по части языков, а ведь вы знаете… Одним словом, вы нам поможете, Устенька. Кажется, вы даже по-английски переводите?
— Я училась, но, право, не знаю, справлюсь ли. Вам что нужно переводить?
— Ах, да!.. Главного-то я и не сказал: нам нужна переводчица для газеты. Понимаете, это известный даже шик — пользоваться материалами из первоисточника, а не из третьих рук.
Благодаря своему знанию языков Устенька попала прямо в центр провинциального оппозиционного издания. С составом редакции благодаря доктору Кочетову она была знакома еще раньше, а теперь сделалась невольною участницей уже самого дела. Это и были те свои, о которых говорил ей на прощанье Стабровский. Да, это действительно были свои, — те свои, которым она принадлежала по инстинкту. Работа в редакции «Запольского курьера» для Устеньки была своего рода воскресением. Сюда стекались «протестующие элементы» с громадной территории, и, как ни была стеснена деятельность маленького провинциального издания, она все-таки сказывалась в общем строе. Конечно, ничего систематического здесь не могло быть, и все дело сводилось на то, чтобы с большею или меньшею ловкостью «воспользоваться моментом», как говорил Харченко. Хитрый хохлик сосредоточил все свои боевые силы на преследовании банковских воротил, а главным образом, конечно, Мышникова. Его уже раз пять судили в окружном суде за диффамацию и клевету, и он с торжеством выходил сух из воды.
— А мы опять воспользуемся моментом, — говорил он, возвращаясь из суда в редакцию. — Подождите, господа, смеется последний, а мы еще посмотрим.
В редакции по вечерам собирались разные «протестанты» и обсуждали нараставшие злобы дня. Собственно редакцию составляли Харченко и Кочетов, а остальные только помогали. Здесь Устенька прошла целый курс знаний, которых нельзя получить было нигде больше. Она отлично познакомилась с вопросами городского хозяйства, с задачами земского самоуправления, с экономическою картиной целого края, а главное — с тем разрушающим влиянием, которое вносили с собой банковские дельцы, и в том числе старик Стабровский. Ей часто делалось больно, когда упоминалось это дорогое для нее имя с очень злыми комментариями, — и больно и досадно, а нельзя было не согласиться. Получалась самая мучительная раздвоенность.
— Ну, что у вас нового? — спрашивал Тарас Семеныч, когда Устенька возвращалась домой с кипой газет. — Все за мухой с обухом гоняетесь?
Втайне старик очень сочувствовал этой местной газете, хотя открыто этого и не высказывал. Для такой политики было достаточно причин. За дочь Тарас Семеныч искренне радовался, потому что она, наконец, нашла себе занятие и больше не скучала. Теперь и он мог с ней поговорить о разных делах.
— Ты у меня теперь в том роде, как секретарь, — шутил старик, любуясь умною дочерью. — Право… Другие-то бабы ведь ровнешенько ничего не понимают, а тебе до всего дело. Еще вот погоди, с Харченкой на подсудимую скамью попадешь.
— Если б это было нужно, папа, то отчего же не пойти за правое дело?
— Оно, конечно, так, а мы вот все боимся правды-то.
Приглядываясь к новым людям, Устенька долго не могла разобраться в своих впечатлениях и многого не могла понять. Жизнь давала себя знать, разбивая на каждом шагу молодые иллюзии и счастливые верования. По временам Устеньке делалось просто страшно. Боже мой, кругом столько самого бессмысленного и обидного зла! Большинство точно сознательно старалось делать зло даже самим себе. Тут даже не спасало образование. Живым примером являлся доктор Кочетов, который все чаще и чаще приходил в редакцию в ненормальном виде. Первое время он стеснялся Устеньки, а потом махнул рукой.
— Доктор, неужели вы не можете удержаться? — спрашивала его Устенька.