совсем. Меня поднесло к ней поближе, и я заглянул в ее глаза: не буду имя Создателя употреблять, ибо даже его именем нельзя выразить то, что я увидел…
Нищие обычно жмутся к церкви — кто ж еще может сейчас подать, кроме Бога? Но эти церковь обходили стороной, как несуществующее. Но, однако, не по-сатанински обходили, а совсем по-другому, без значения. Потом люди эти встали ровной струйкой около ограды, точно просили милостыню. Так и закаменели как будто. Я тоже, по существу, закаменел, глядя на них. Смотрю, обычные люди обходят их стороной, но некоторые подают, но как-то напряженно-осторожно, не касаясь их рук, как бы издалека.
Через некоторое время я решил подойти к ним. Подошел и спросил девочку (эту недетскую, черную такую, как черный огонь):
— Откуда ты родом?
Она молчит, словно и не слышит ничего.
— Хочешь, пойдем ко мне?
Нет ответа.
— Тогда, может быть, пойдем к тебе?
Опять одно молчание.
И вдруг словно осветило мой разум тогда: да ведь за все время, что я на них смотрю, с того момента, как увидел их впервые, ни одного звука не было ими произнесено. Ни одного звука. Лишь бесконечное молчание.
Как только я это понял, то сразу отошел от них. Взглянул опять: по сравнению с ними даже совы разговорчивы. Мне захотелось закричать, громко так, на весь мир! Чтобы не только Господь, но и мышка какая-нибудь поганая, на Луне или там на Марсе или на другой планете живущая, и то услышала бы меня! Но сразу познал: эти не услышат. А если услышат, то никогда ничего не ответят. Никому.
Еще три-четыре минуты я, обалделый, пытался поймать взгляд девочки, но не мог. Странно, люди эти совершенно не обращали внимания на мое вполне нелепое поведение.
Тогда я закрылся душою. Повернулся и пошел к моему старику, который почему-то скрылся за углом. Только клюка его виднелась со стороны.
Я приплелся за угол. Напротив — пивная, наша, расейская, родная и безобразная.
— Дедусь, — говорю старику. Мы ведь с ним были уже знакомыми. — Кто это?
Старик мой на этот раз смотрел на меня неласково, враждебно даже.
— Что ты все хочешь знать? — угрюмо спросил он, перекрестясь. — Жаб да оборотней тебе мало. Иди-ка ты своей дорогой.
Я и ушел. Запил дня на три, на четыре. Все глаз этой девочки не мог забыть. Жгли они меня даже во сне — и во сне особенно. Я собак, свирепых и огромных, отродясь не любил, но теперь я, после тех глаз, даже таких собак полюбил по-настоящему. Мол, все-таки твари; значит, Создатель к ним руку приложил и прочее. А глаз девочки полюбить не мог — какая уж там любовь, просто приковали они меня к себе своей черной пустотой. И никак я не мог понять: эта девочка — дитя человеческое или потустороннее. Но по виду была девочка как девочка.
Пил я в эти дни по-черному, стараясь заглушить взгляд из Тьмы. Две бутылки за день были для меня ничто. О вечере я уже не говорю. Пил я с бродячею собакою: она тоже пила. Лохматая такая дворняга. И выла потом.
Дня четыре я опохмелялся, отходил… Немецкие стихи для дурости читал.
Потом двинулся на кладбище. «Их» уже, конечно, не было. Даже намеков. Я три дня хожу, четыре. Ничего. Но потом слышу среди верующих шепоток: «Ушли они… исчезли… Но скоро опять придут. Без кладбища они не могут». Я сразу понял, о ком речь. Другой раз слышу: «Живут они по тыщу лет… по тыщу лет… но живут ли? Не по-нашему, наверное, живут».
Стал я вечерами по этому кладбищу шляться. Все-таки мать здесь похоронена. И в сердце кольнуло: они ведь здесь бывают, и раз мать моя тут лежит, то и я, наверное, тоже буду лежать здесь. Значит, надо про них все узнать.
И вот — вечеров через семь — вижу я их цепь на могилах. То ли тени, то ли живые идут — нет, нет, живые они, совсем живые, но не по-нашему. Видел я их издалека и девочку мою видел (зрение у меня, правда, после этого немного попортилось, умственно). Прошли они цепью и остановились возле одной обширной могилы. Видно, целое семейство там похоронено. Я, крадучись, скрываясь, подошел поближе, и словно стоны мне из могилы той почудились. А люди те присели возле могилы, образовав круг.
Я тогда закричал — но внутрь себя закричал, тихо так и потаенно. Потом вскочил и, не оглядываясь, чувствуя на своей спине их слепые взгляды, побежал…
На следующий день пришел к своему старикану. Взял буханку черного хлеба и четвертинку.
— Дедуль, расскажи, видел я их.
Присели.
Старик посмотрел на меня ласково так, с сожалением:
— Ну чево ты свой нос не в свои дела суешь? Неужели ты не знаешь о людях могил? Они живут группами-племенами на больших кладбищах — у нас, на Юге, и на Востоке, в исламских странах, в Индии. Не человечество уже они. Мы их стороной обходим. Прикасаться к ним нельзя. Как они живут — никто не знает. Они то появляются, то исчезают, а куда — непонятно. И говорить они уже давно перестали. А чего говорить-то? О чем? Что они знают — о том не скажешь. Мир наш для них — смешон.
Я посмотрел на старикана, на окна, на дерево.
«Да, и взаправду смешон», — подумал я.
— А как они существуют? — вслух спросил.
— Иногда милостыню просят. Когда у нас, у живых, а когда и у мертвых. Те ведь тоже подают, но свое. А иные еще говорят, что договор они заключили: не то с мертвыми, не то еще с кем… Так и живут… Хе-хе.
Не посветлело у меня на душе от таких объяснений.
— А что тебе в них, парень? — глядя вдаль, спросил у этой дали старик.
Я помрачнел, ничего не ответил и скоро ушел к себе, в конуру.
Человечество это могильное я, может быть, и смог бы позабыть, но ту девочку — никогда. Или нет — ни людей могил, ни девочку (законную, ихнюю) не мог бы забыть. Всех вместе. Но девочку — особенно.
Через месяц совсем меня тоска взяла — и не наша, не расейская, а другая, могильная. Звала она меня к себе, наверное. От этого мой ум даже изменяться стал. Все меньше я мог думать, особенно о смерти, точно сам ум мой становился смертью. Словно возник в нем черный луч, и я этим лучом нащупывал невидимое, и вел он меня в какие-то немыслимые подвалы Вселенной, где жила моя девочка. Хорошо жила, сама ни в каких Вселенных не участвуя. Как будто жила без грез, и без жизни и смерти, и безо всего, что наполняет душу. Ибо душа у нее уже была другая, если это была душа. Даже хохота у нее не было.
И вот я ее встретил. У булочной, что около кладбища. Просила она молча, глазами. Да как родилась она? — одно не пойму. Они ведь уже не как мы. Может, она от мертвецов рождалась или из гробов? Подошел я к ней. И вдруг заговорил! А на каком языке — не знаю! Не человечий это был язык и не животных. Далекий такой, далекий, и звуков в нем почти не было. А о чем я говорил — не мог познать, только луч во мне черный все расширялся и расширялся, заполняя ставшее мертвым сознание.
А потом внезапно девочка посмотрела в мои глаза. Взгляд этот был тяжелый, несоизмеримый бытию. И она коснулась меня рукой. Прожгло меня черным светом изнутри, и, влекомый им, я пошел. Девочка за мной. Понял я — ничего во мне не осталось, только где-то в глубине прежнее «Я» содрогалось, а внутри — полоса иного мира постепенно возрастала. Больше я ничего не помню, кроме того, что я шел, а девочка следом, упорно и не по-детски. Идем и идем. И ни улыбки от нее, ни смеха, одно бесконечное молчание. Но верность какая-то в ней появилась. Только верность не мне, а тому миру, который поднимался со дна моей души.
Вышли на помойку. Вдруг вдали я увидел светящийся шар.
«Вот оно, 'антиспасение'», — холодно подумало мое прежнее «Я», еще остававшееся во мне. Что это был за шар? Проекция моей тайной внутренней религии? Тень посланного ангела или монстра?
Шар все возгорался и возгорался.
И я пошел туда — возможно, к своему будущему «Я», которое настанет после многих и многих смертей. Я уже ничего не понимал. Смутно вспыхивало в сознании, что я, кажется, катался по земле и