Мандельштама, а она несомненно ему угрожает… Отношение Харджиева к рукописям — общередакторское, но осложненное его болезнью. За него стоят и Эмма Герштейн, и Исакович. Для Эммы это редакторские тайны, которые нельзя открывать посторонним. Для Исакович главное достоинство Харджиева — то, что он сидел одиннадцать лет на рукописях и не показал их никому, так что, будь он один, никто бы не узнал стихов Мандельштама, а издательство могло бы выпустить не попавшие никуда — ни в журналы, ни в бродячие списки — тексты.
Харджиев так хорошо соблюдал свою «редакторскую тайну», что я до сих пор не знаю состава сборника. Я помню одно: всякое чувство собственности и всякий монополизм были абсолютно чужды Мандельштаму. Постановку вопроса: если рукописи будут отобраны, Харджиев не дотронется до стихов, считаю омерзительной. Считаю недопустимым бесконтрольное распоряжение стихотворным наследством; себе я бы такого не разрешила, а тем более Харджиеву. Харджиевского комментария я не знаю. Анну Андреевну справедливо возмутило то, что Харджиев всеми способами старался связать в комментарии Мандельштама с Маяковским, а ее отстранял. Эта тенденциозность мне, разумеется, не по душе.
В свое время я предоставила Харджиеву рукописи, потому что вынуждена была жить вне Москвы, а книгу нужно было делать. Я знала, что Харджиев больной человек, но верила в его благоговейное отношение к стихам О. М. Мне очень горько, что Харджиев вернул мне не все, и я боюсь, что то, что он не вернул, добыть будет трудно, если не невозможно. Посмотрим.
Просмотрев архив, я убедилась, что он в таком ужасном состоянии, что нельзя обойтись без моих сведений или без моего текстологического комментария. Мне придется дать объяснения почти к каждому стихотворению 30–37 годов. То, что сделали с этим архивом, настоящее преступление. Но все же стихи спасены. Но тексты придется устанавливать не обычным способом, изучая автографы и авторизованные беловики, их к несчастью сохранилось слишком мало. Хорошо, что есть «альбомы» и я еще кое-что помню из высказываний О. М. Это единственный путь к установлению текстов. Другого нет, как не было и другой такой эпохи, как наша.
Верея, 4 августа 1967
Конец харджиева
Я написала Харджиеву письмо и сговорилась передать его с Сашей Морозовым. Но выяснилось, что предупрежденный об этом письме Харджиев решил не пускать к себе Морозова, Поэтому письмо пошло по почте. Сейчас я изложу события по порядку.
Анна Андреевна все время настаивала, чтобы я забрала у Харджиева бумаги. Я медлила: это был несчастный, безумный старик, лишенный даже тени благополучия. Зимой 66 года его дела устроились благодаря Саше Морозову — книга в «Искусстве», деньги и, наконец, пенсия с января 67 года. Я ждала получения пенсии. Когда пенсию получила Эмма Герштейн, Харджиев с явной завистью сказал: «Подумайте, у нее есть пенсия…» Это казалось ему верхом благополучия, и старика в таком положении я обидеть не могла: единственное, что его утешало, — это чемоданчик с рукописями, которые я ему доверила. Надо прибавить, что в тяжелое время он ничего не хранил. То немногое, что у него было с 38 года, — капля — он в эвакуацию с собой не брал. Ему передал рукописи — по моему распоряжению — хранивший их после войны Ивич, взяв с него расписку; затем дала я все, что у меня было, без расписки. Иначе поступить я не могла, хотя сейчас горько в этом раскаиваюсь. Рукописи переданы были, когда он заключил договор (опять-таки по моему настоянию) с «Библиотекой поэта», а меня в Москву не пускали и я моталась по провинциям. Поскольку я согласилась по его просьбе дать ему составление первого сборника О. М., надо было снабдить его материалами: никто из хранителей не стал бы возиться с ним, давая ему то это, то другое…
В январе 1967 года, когда дела Харджиева устроились и он получил вожделенную пенсию, я потребовала, чтобы он дал мне рукописи для фотографирования. Он упросил меня отложить фотографированье, чтобы он сам мог найти фотографа — не то украдут и все разойдется по рукам. Он вечно негодовал, что рукописи ходят в списках по рукам. За одиннадцать лет, что книга лежала в редакции, Харджиев стал еще более психопатическим человеком. Анна Андреевна говорила, что он превратился в свою противоположность, и я это понимала. Оставлять рукописи в его руках было бы преступно. И наконец, я получила квартиру и впервые могла взять бумаги к себе, а не таскать их с квартиры на квартиру в чемодане.
Последним толчком к разговору с Харджиевым о фотографировании было его заявление, что он собирается печатать «Неизвестного солдата» без последней строфы («Наливаются кровью аорты»). До этого до меня через Сашу Морозова доходили слухи об «открытиях» Харджиева, начиная с «Вехи дальНИЕ обоза», и куча других безобразий: у него появилась тенденция обличать меня в незнании стихов и доказывать, что он один способен найти правильный текст. (Он требовал, например, чтобы «Разговор о Данте» печатался без эпиграфа, потому что в его списке эпиграф пропущен. Его ли это список? Я не уверена. По-моему он был у меня с собой в эвакуации).
Продолжая щадить Харджиева, я согласилась отложить фотографирование на три месяца, чтобы он сам подобрал фотографа, которому доверяет. Потом я дала ему еще один месяц — и изъятие состоялось только в середине мая. К этому времени я уже дошла до страшного состояния, не спала ночей, была в ужасе от того, что доверила этот злосчастный архив сумасшедшему. Тот же Саша Морозов прибежал ко мне, умоляя не забирать у Харджиева рукописей (он соглашался отдать только ранние стихи), потому что Харджиев решил прибавить тридцать стихотворений к сборнику. В течение этих одиннадцати лет я тщетно умоляла Харджиева подготовить все стихи О. М., независимо от состава сборника. У него было время выверить все на свете, но он не подпускал меня к стихам, а сам ничего не делал: он работает только для печати, впрок никакой работы не признает.
Харджиева о своем приходе я решила не предупреждать, боясь, что он что-нибудь сделает с рукописями. Предстояло еще как-то попасть к нему — меня бы он не пустил, отговариваясь болезнями, инфарктами и всем прочим. В день, когда я получала гонорар в издательстве «Искусство», ко мне подошел Саша Морозов (я была там с Сиротинской из ЦГАЛИ, так как решила идти с ней к Харджиеву и, если он не отдаст рукописей, тут же составить акт о передаче их в архив). С Сашей мы расстались за несколько дней до этой встречи в «Искусстве» на том, что Харджиев отказывается отдать все и грозит «никогда больше не дотронуться до Мандельштама», если я помешаю ему «работать»… Увидав Сашу, я расплакалась. Он испугался и тут же решил ехать со мной к Харджиеву — таким способом я могла проникнуть в харджиевское логово… Я завезла деньги в редакцию «Москвы» (возвратила часть долга Симонову, который дал мне на покупку квартиры тысячу рублей). В редакции «Москвы» ко мне присоединился Зоря, бывший муж Жени Ласкиной, и вчетвером мы пошли к Харджиеву. Саша же договорился, что он придет один… Таким образом мы обеспечили, что дверь нам будет открыта. Зоря и Сиротинская остались ждать во дворе. Мы поднялись с Сашей к Харджиеву. Он открыл дверь и очень удивился, увидав меня. Саша объяснил ему, что Надежда Яковлевна «очень волнуется». «А я не волнуюсь», — сказал Харджиев. Вел он себя превосходно, и мы так были удивлены этим, что не обратили внимания на то, что собирать рукописи он ушел в другую комнату, захватив с собой чемоданчик, в котором они лежали. Вскоре он вышел с завязанным свертком. Мы ушли, не проверяя, что он нам отдал. Саше пришлось вернуться наверх — я что-то забыла, и Харджиев сказал, что он забыл кое-что вернуть. Мы вернулись, и он дал еще кучку бумаг.
Этим летом, работая над архивом, я начала замечать недостачи. Я их записывала и поняла, что Харджиев, возвращая рукописи, произвел очень хитрое изъятие. Вернувшись осенью в Москву, я позвонила ему и сообщила, что мне кое-чего не хватает. Он не стал возражать, только предложил написать, чего же мне не хватает: чтобы знать, что искать. Письмо было передано с Сашей, но Харджиев упорно Сашу не пускал, и я отправила письмо по почте. Далее состоялся телефонный разговор, и Харджиев говорил необыкновенно правдивым голосом. Но то, что он говорил, не лезет ни в какие ворота. Стало ясно, зачем он ушел собирать рукописи в другую комнату — у него несомненно был отложен сверток, который он заранее решил не возвращать.
Записываю его ответы по пунктам.