Именно такой, нарядный и наивный красавец, обречен «летать и петь»! Собственно он-то, а не грузный нелетающий петух у Акрополя и способен соединить полет и пение… И как ощутима ненавязчивая грусть, печаль сожаления и предчувствий во всем описании хрупкого красавца, грусть, сосредоточенная к тому же в одном слове — «щегловит»! Это, конечно, чисто мандельштамовский неологизм, восходящий к слову «щеголеват», то есть вызывающе изящен, чист со своим незамутненным оперением («перья черно- желты»). Воздух вокруг него «черн и красен, желт и бел». Этот денди среди птиц, по сути дела, хрупок для суровой зимы, для века-волкодава, колючего, как мякина с ее остьями. В одном из вариантов стихотворения мысль о родстве со щеглом выражена еще более отчетливо: «Словно щеголь, голову закину / И щегла увижу я…»
Совсем уж очеловеченным, по существу двойником, с которым хочется поглядеть на мир вдвоем, предстает этот щегол, не осознающий, до чего же он щегловит, после двукратного пожелания в духе народного совета «смотреть в оба», беречься беды, ползущей отовсюду: «в
Сейчас, пожалуй, не все и поймут, что РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей) во главе с литературным гангстером Л. Авербахом, с журналом «На посту», буквально прошитом ненавистью, «раппортами» доносительства, и помнится-то благодаря таким каламбурам и другим шуткам «певчих птиц». Мандельштам напишет об этих «канцелярских птичках» и такие строки:
Это скрытое «щегольство» (иначе — гордость, даже самоудовлетворенность!) как главная, стержнеобразующая черта характера, ядро всей поэтической миссии Мандельштама родилось на основе той сверхзадачи, которую он поистине с русским размахом ставил перед собой:
Вот, оказывается, о чем возмечтал этот пришелец в русскую поэзию, преодолевший порог безъязычия! Он мечтал, если говорить на его языке, гуманизировать XX столетие, изжить разрыв времен, согреть и очеловечить историю, освятив ее всеми богатствами культуры. И если удастся — превратить историческое пространство в уютный «вселенский очаг»! И это все — при полном понимании, что «век-волкодав» скоро бросится и на его плечи, что «грядущее холодно и страшно».
Такие «претензии», уверенность, что «от меня будет свету светло», не умерли в поэте до конца его дней. «И меня только равный убьет», — скажет он, многое, очень недоброе успев разглядеть в зрачках века.
Случайно ли то обстоятельство, что в 1909–1911 годах, то есть в самом начале созиданья себя, сотворенья жизненных и поэтических импровизаций, Мандельштам обратился к урокам поэта-символиста Вячеслава Иванова? С нескольких писем (и открыток) к нему, «Вячеславу Великолепному», хозяину знаменитой «башни» (религиозно-художественного салона в Петербурге), собственно, и начинается вечно смятенное, полное вихревых порывов — в разные стороны! — автобиографическое пространство Мандельштама…
В таком обращении к мэтру символизма и к наиболее близкому другому кумиру поэтической юности Гумилева, Мандельштама, Ахматовой — И. Ф. Анненскому — есть случайная закономерность. Оба эти поэта по возрасту могли принадлежать к «старшим символистам» вроде Брюсова, Бальмонта, Ф. Сологуба (и даже к «декадентам» 80–90-х годов вроде Минского и Мережковского). Но по всему характеру творчества, по пафосу «спасения» символизма от брюсовского этического релятивизма, от кукольной театральности, нравственного безразличия, готовности служить и Богу и Дьяволу — лишь бы не прозябать, быть вечно чем-то одержимым, исключительным! — Вячеслав Иванов, конечно, принадлежал к «младшим символистам». К поколению Блока и Андрея Белого. Он хотел спасти символизм на путях его своеобразной «христианизации», полного приобщения к русской религиозной традиции понимания красоты. Она, красота, не украшает мир, не делает его изысканней, нарядней, она… спасает, воскрешает мир! От Вячеслава Иванова Мандельштам мог услышать о таком резком разграничении западного (индивидуалистического) и русского (соборного) представления о призвании поэта: «Для человека западной обмирщенной образованности лучший свет человечества — гений, для русского народа — святой» (выделено мной. —
В тесной связи с этой, русской точкой зрения на пророческую, вестническую миссию художника, восходящей, конечно, к пушкинскому «Пророку», к Киевской Руси, к «Слову о законе и благодати» митрополита Илариона, Вяч. Иванов определял и особенности неспокойного, нескованного логикой и формальным совершенством русского ума:
Вот какой опасный и трудный уровень восхождения задавал молодому европеянину из еврейской семьи этот поздний символист!
Не о подобных ли «семенах», глубоко запавших в душу, говорится в письме Мандельштама Вяч. Иванову от 20 июня 1910 года: «Ваши семена глубоко запали в мою душу и я пугаюсь, глядя на громадные ростки»?..
Характерна и приписка, предшествующая подписи: «Почти испорченный Вами, но исправленный Осип Мандельштам».
«Почти испорченный, но исправленный»… Забегая вперед, можно сказать, что в подобных экспромтах, «приписках» к письмам, надписях на книгах, обмолвках, случайных выкриках в момент ссоры, как при вспышке магния, предстает вся незримая работа души Мандельштама. Не следует пропускать подобные жемчужины духа. Анне Ахматовой Мандельштам подносит свою книгу «Камень» с надписью, говорящей о