голову нес высоко. Не только фигурально: мой Андрюша (ему в августе исполнялось три года) спрашивал меня тоненьким голоском: «Кто так вставил голову Мандельштаму? Он ходит как царь!»

Оба брата шутили с ним, уверяли, что Осип — Мандельштам, Александр же — Мандельштут, и Андрюша так их и звал.

Осип был среднего роста, худ, неровен в движениях — то медлителен, то вдруг мог сорваться и ринуться чему-то навстречу. Чаще всего стоял, подняв голову, опустив веки на ласковые в шутливой беседе, грустно-высокомерные глаза. Казалось, опустив веки, ему легче жить.

Волос у него было мало — хоть двадцать четыре года! — легкие, темные, лоб уже переходил в лысину, увенчанную пушком хохолка. Горбатость носа давала ему что-то орлиное. И была в нем грация принца в изгнании. И была жалобность брошенного птенца. И он стал моим терзаньем и утехой. В несчетный раз я просила и слушала его «Аббата»:

Образ твой, мучительный и зыбкий, Я не мог в тумане осязать. «Господи!», — сказал я по ошибке, Сам того не думая сказать. Божье имя, как большая птица, Вылетело из моей груди. Впереди густой туман клубится, И пустая клетка позади…

Александр деликатно и нежно любил брата (думаю, и Осип — его).

Все чаще просили мы Осипа Эмильевича прочесть любимые нами стихи «Бессонница. Гомер…». Крутые изгибы его голоса, почти скульптурные, восхищали слух. Видимо, он любил эти стихи, он читал их почти самозабвенно — позабыв нас…

Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины: Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, Что над Элладою когда-то поднялся.

Давно нет ни его, ни почти никого из его слушавших, но как вещь в себе жив в памяти его голос, рождающий в воздух, в слух эти колдовские слова.

В быту у братьев все не ладилось, они часто болели, особенно Осип. Был на диете: ему бывали воспрещены обеды в береговой кофейне «Бубны», где встречалась знать Коктебеля за шашлыками, чебуреками, ситро и пивом, и как-то само собой вышло, что Осип стал в смысле каш и спиртовок моим вторым сыном, старшим, а об Александре стала заботиться Лиза, сестра Сони Парнок. Мы с ней пересмеивались дружески-иронически над своей ролью и весело кивали друг другу. Серьезных бесед я не помню. Осип был величаво-шутлив, свысока любезен — и всегда на краю обиды, так как никакая заботливость не казалась ему достаточной и достаточно почтительно выражаемой. Он легко раздражался. И, великолепно читая по просьбе стихи, пуская, как орла, свой горделивый голос, даря слушателям (казавшуюся многим вычурной) ритмическую струю гипнотически повелительной интонации, он к нам снисходил, не веря нашему пониманию, и похвале внимал — свысока.

Роль такого слушателя была мне нова и нежно-забавна — мне, росшей среди поэтов, — Марина, Эллис, Макс Волошин, Аделаида Герцык, — но, увлекаясь образом Осипа Мандельштама, я играла в сестру- няню охотно, забываясь в этой целительной и смешной простоте от всех сложностей моей жизни.

* * *

…Когда я сидела на берегу, подошел Мандельштам и сообщил, что надо уезжать, так как вокруг началась холера. Мне сразу стало весело от какой-то перспективы отъезда, быстроты, новизны.

«Но куда ехать?» — решали мы; стали говорить об окрестностях Москвы, где бы можно провести последний летний месяц. Подошли брат Осипа, Александр, и Лиза, стали решать, ехать ли и куда. Они были спокойны, говорили, что отдельные случаи еще не есть эпидемия, что надо узнать, подождать, что у нас мало денег, чтобы срываться с места. Они были правы, я это сознавала. Но Осип Эмильевич в возбужденном состоянии настаивал на том, чтобы ехать тотчас же, к вечеру или завтра утром, в Москву, за Москву, в Финляндию. Его брат тоже с ним соглашался, хотя приехал только на днях и ему было жаль расставаться с морем. Они стали мне предлагать ехать в Финляндию, в изумительной красоты местности. Лиза не хотела спешить, к тому же ее удерживало несколько дел.

С того мига, как Мандельштам сказал, что надо ехать и — «едемте», — я почувствовала в себе целое море галантности, веселья, подъема, в котором я смело бралась утопить последствия своего необдуманного поступка. О холере я не испытывала серьезного страха. Ни за себя, ни за Андрюшу. Мы — умрем? Этого же не может быть!..

В Финляндию? Что же, можно и туда, только немножко далеко от города, где Маврикий Александрович, — но как было бы весело: иностранные говор и деньги, вспомнится Гельсингфорс… Я сидела на перилах, соглашаясь на все, ободряя Мандельштама и шутя над ним, защищая его от нападок брата и Лизы, стыдивших его за трусость.

— Все равно, — отвечал он, — я здесь не смогу прожить этих дней, это будет пытка, да нет, я просто не вынесу!

Брат пожимал плечами. Лиза говорила, что, если бы у нее был такой сын или муж, она сошла бы с ума.

— Да оставьте его, — повторяла я миролюбиво, — это очень понятно: Осип Эмильевич уже видел однажды холерную эпидемию, и у него тяжелые воспоминания. Я понимаю. И к чему рисковать? Холера — болезнь смертельная.

Он же был в состоянии, совсем несхожем с моим, — подавленном, тревожном и требовательном, у него все время падал голос, и он не обращал на нас никакого внимания. Он хотел ехать во что бы то ни стало, и если мы не поедем, поедет один.

Лиза уговаривает меня подождать — поедем вместе, а он пусть едет один. Мандельштам на миг становится милым, и одна его улыбка, такая эгоистическая, но нежная (из-за изгибов губ!), и глаза милые, карие, и гордый подъем головы, и голос — убедительней слов, еще больше веселья в моих ответах.

Но каждый миг дело может повернуться так, что все решат ехать отдельно. Конечно, в общем — мне все равно… Только так, милое событие жизни, быстрой и преходящей. Как люди мелки, как холодны! И к чему мы сейчас говорим, если так легко каждому ехать — «куда ему надо»!

— Да, я должен сказать, что вы для меня не существуете теперь, а станете существовать с того мига, как мы уедем отсюда, — сказал Осип Эмильевич.

Это было le comble du bonheuv! (венец всего!)

Мне было смешно и весело. Улыбаясь, он звал меня ехать, предложил разделиться на две партии: я и он, Лиза и брат.

Лиза возмущалась:

— Вы будете исполнять чьи-то капризы?

— Ничего, — мягко ответила я, — это можно — раз в жизни! Жаль же его пустить одного — смотрите, какой он грустный. Бедненький! Ну не печальтесь. Решайте — и едем! Завтра так завтра! А теперь идемте пить вино, на прощание!

Мы пошли в кофейню. Как весело, как прекрасно было у меня на душе! Я вспоминала все отъезды моей жизни — но ни тени не мелькнуло во мне от жгучего чувства, что столько позади и что никто об этом не думает:

Вы читаете Шум времени
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату