понимали почему. Наш король Наваррский, — молча сказали они друг другу вместо словесных пояснений. Поседевшим обрели мы его вновь. У Агриппы д’Обинье первого навернулись слезы. Морней прервал свою речь о вечности, и Агриппа перегнулся через стол:
— Сир, когда я вижу ваше лицо, я становлюсь дерзок, как прежде. Расстегните три пуговицы на камзоле и окажите мне милость пояснить, что побудило вас возненавидеть меня.
Генрих побледнел, из чего они безошибочно заключили, что он даст волю чувству.
— Разве вы не предали меня? — спросил он. — Вам мало было Бирона, вы столковались с герцогом Бульонским. Мне известны твои письма к его другу де ла Тремойлю, который смешно квакал, когда говорил. Он умер, впредь он будет квакать и предавать на том свете.
И ответил Агриппа:
— Покойный был настолько слабее вас. Я же от вас, сир, смолоду научился держать сторону гонимых и обремененных.
Тогда обнял Генрих простодушного вояку и сказал:
— Приверженцы протестантской веры добродетельны и за своих изменников.
После этого все стало ясно между королем и его протестантами; на прощание они пожали друг другу руки.
Между тем Морней был молчалив за столом, если не считать рассуждений о вечном блаженстве, они же нагнали на Генриха печаль. Теперь он был один с господином дю Плесси-Морнеем в зале, которая опустела, и настал вечер. Замешкавшиеся гости оглядывались напоследок с порога. Король, видимо, хотел поговорить о самом главном, ибо он направился к оконной нише со своим старым советником, с первым среди протестантов, его называли их папой. Тогда последние из двухсот гостей удалились, ступая бесшумно, и тихо притворили дверь.
Генрих за руку повел Филиппа к окну, остановился перед ним, всмотрелся в состарившееся лицо: каким маленьким стало оно под непомерно выросшим лбом. «Глаза глядят разумно; мы держимся стойко, невзирая на случайные провалы, как тогда с Сен-Фалем. Глаза глядят мудро, но по-вечернему: дерзаний нечего ждать от этого человека. Когда мы были молоды, мое королевство Наварра, спорное по самой своей сути, имело в его лице ловкого дипломата, который одной силой своей любви к истине умел перехитрить всех лжецов. Далекие времена, где вы? Но именно тогда мы превыше всего боялись ножа, как способны бояться лишь люди, еще не оправдавшие себя, алчные до своих будущих деяний, которые им страшно упустить».
— Многого мы достигли, Филипп?
— Сир, всего, что было вам назначено или на вас возложено. Почему не хотите вы признать, что сверх того Господь наш не спрашивает и не попускает?
— Известно вам, господин дю Плесси, что великая война готовится на свете?
— От ваших решений я устранен. То же, что решает воля Всевышнего, я постигаю через испытания. Новые открытые раны жгут меня, и последняя еще впереди.
Что он шепчет во мраке? Чело склоняется, выражения лица не видно. Морней поднимает голову, говорит отчетливо:
— Сохраните на земле мир до конца ваших дней. Сир, едва вы испустите дух, ваша высокая ответственность снимется с вас и возвратится к Господу.
— И это все? — спросил Генрих. — Таково, по-твоему, бессмертие, Филипп? Таково вечное блаженство?
Когда вместо ответа последовал лишь вздох, Генрих собрался отвернуться. Однако сказал:
— Ваше познание Бога необычайно расширилось. Вы говорите о Нем слишком по-ученому для того, чтобы Он, как прежде, мог жить в вашем сердце. Ныне мы снова встретились с вами здесь на земле, у вас же в мыслях одна лишь диалектика вечности.
— Мой сын пал при осаде Гельдерна, — сказал Морней ясно и просто.
Генрих привлек его к себе:
— Бедняга!
Руки их долго оставались сплетенными. Глаза их не увлажнились. Морней впоследствии напишет трактат «О слезах». В действительности он не плачет, а Генрих проливает теперь слезы лишь по ничтожным поводам. Для значительных он вооружен.
— Ваш единственный сын, — сказал Генрих с ударением. Быть может, он подразумевал: к чему же ваша вера.
Морней, по-прежнему просто:
— У меня теперь нет сына, а потому нет и жены.
Что он хочет сказать, спросил Генрих. Получила ли уже мадам Морней злую весть?
— Она ничего не знает, — сказал человек, побежденный жизнью. — Гонец явился сегодня ко мне. Я сам должен принести ей это известие: она не переживет его. Тогда я буду разлучен с ними обоими, а лишь ради них мне еще стоило жить — неужто же не бывать свиданию?
— У вас есть внутренняя уверенность.
— У меня ее нет, — выкрикнул Морней. И продолжал уже спокойно: — Мало того что Шарлотта уйдет от меня, она уйдет по своей воле. Меня обуревает страх, что любовь кончается и с ней кончается все, особенно же надежда на бессмертие.
— Друг, нам нечего бояться, — сказал Генрих. — Я познал это сегодня, а потому благословляю свою поездку в Ла-Рошель. Перед концом некий голос промолвит: мы не умрем — но будет это только значить, что мы свершили свое.
По вещему испугу в своем сердце Морней понял это как последнее слово короля. Он поклонился и отступил. Король приказал напоследок:
— Если пророчество ваше сбудется, я хочу узнать и услышать от вас о том, как скончалась мадам де Морней.
Благодарность
Истинный успех посещения королем Ла-Рошели обнаружился лишь на обратном пути. Гарнизон Ла-Рошели сопровождал его до ближайшей протестантской крепости; оттуда выступил новый отряд, чтобы пройти с ним следующий этап. Отовсюду спешили к нему дворяне, безразлично какой веры, все стремились увидеть его; и не раз карета его ехала шагом вследствие стечения народа. Люди смешивались с его охраной, они намеревались проводить его до самой столицы. Он про себя объяснял, что их к этому побуждает. Сами они не могли ни осмыслить, ни истолковать свои побуждения.
Не успел Генрих вернуться в Париж, как из Лондона пришла весть о заговоре против короля Якова[100]. Под Вестминстерский дворец были подложены груды пороха, что успели вовремя обнаружить. В противном случае все собравшиеся были бы разорваны на куски — король, принцы и пэры, весь парламент; от английской короны ничего бы не осталось. Такого громадного количества пороха хватило бы, чтобы взорвать целые городские кварталы. Это было бы самым жестоким злодеянием века. Доподлинно известно, кто своим учением способствует смуте. Кто подкапывается под нас, кто поставляет средства взорвать нас всех на воздух, кто ввозит их в каждое христианское государство, пока оно еще свободно. Долготерпение свободных народов облегчает работу их врагам, не говоря о том, что у последних повсюду есть сообщники и что правительства очень шатки.
Без лишних слов было признано, что здесь действовал орден Иисуса, а за его спиной Испания. Держава, которая сломлена, но еще не вполне, никак не может угомониться. Разуму и смирению она не научилась, зато научилась хитрости и злодейству. Из старой власти рождается новый боевой отряд, духовное воинство, если убийство свойственно духу и входит в число воинских добродетелей. Иезуит Мариана проповедовал право убивать королей. Его английские адепты оказались старательными, впрочем, в их книгах об этом мало говорилось. Все же покушениям предшествуют книги; король Генрих послушался недоброго совета, когда отстаивал перед своими законоведами возвращение святых отцов, доказывая, что они чисты сердцем.
Правда, здесь, в стране, друзья детей усердствуют в любви к малолетним, меж тем как где-то там после первого испуга убирают порох. Птички, цветочки, мы тут ни при чем, пуританский парламент сам по себе заседает на пороховых бочках. Однако допустим, что король Французский оставил бы вас без присмотра, как Яков. Допустим, он окончательно порвал бы со своими протестантами и не вернулся бы только что из путешествия, которое было, в сущности, смотром войск, они же стоят наготове. Тогда здесь, несомненно,