не заметила, что ты укрепила во мне росток и благословила меня. Я только думала, что он будет теперь бледным, слепым, несчастненьким.
— Ты уж, пожалуйста, предоставь мне печься об этом! Во-первых, то, что ты говоришь, — глупое бабье суеверие, во-вторых, в моей пастве должны быть и бледные, слепые, несчастненькие. Ты лучше чистосердечно признайся, почему там, в храме, прилила ко мне кровь моих сынов, они оба, каждый на свой лад, славные были ребята! Не скажу, что их кровь была мне неприятна, но на некоторое время я еще охотно оставила бы ее течь в их достойных жилах. Говори же! Да смотри, говори правду! Ты, надеюсь, понимаешь, что от меня и так ничего не укроется.
— Они убили друг друга, святая Матерь, а меня оставили сидеть и дожидаться. Впали в ярость из-за меня и одним и тем же мечом отсекли…
— Вздор! Только баба может наболтать такую ерунду! Они сами, в отважном своем благочестии, один вслед за другим, принесли себя мне в жертву, вот тебе и весь сказ! Но почему они это сделали?
Прекрасная Сита разрыдалась и сквозь слезы начала говорить:
— Ах, святая Матерь, я знаю и не запираюсь, что виновата я, но что тут поделаешь? Такое уж стряслось несчастье, неизбежное, — конечно, можно сказать, рок, если тебе не неприятно, что я так выражаюсь (тут она всхлипнула несколько раз подряд), — это же была беда, змеиный яд, что я превратилась в женщину из хитроумно запертой, ничего не смыслящей девчонки, что мирно вкушала пищу у отцовского очага, прежде чем познать мужчину, который ввел ее в твои дела. Ах, твое дитя словно объелось бешеной вишни! Совсем, совсем оно переменилось! С той поры грех, в необоримой своей сладости, стал владыкой его раскрывшегося чувства. Не то чтобы я хотела вернуть эту резвую, хитроумную непочатость, которая была неведением, — нет, этого я не хочу, да это и невозможно, даже на краткий миг. Я ведь не знала этого человека в то время, не видела его, уж конечно нисколько о нем не думала, и моя душа была свободна от него и от жаркого желания прознать его тайны, так что я даже подшучивала над ним, а вообще-то смело и спокойно шла своей дорогой. Юноша явился к нам, с плоским носом, черноглазый, дивного сложения, Нанда из «Благоденствующих коров»; в праздник он качал меня на качелях до самого солнца, и оно меня не жгло. От прикосновений воздуха мне было жарко, больше ни от чего, и в знак благодарности я щелкнула его по носу. Потом он вернулся уже сватом Шридамана, своего друга, после того как наши родители договорились. Тут уже все было чуточку по-другому, — может, беда и коренится в тех днях, когда он сватался от имени того, кто должен был меня обнять как супруг; но тот еще не был здесь — только другой был.
Он был все время, перед свадьбой и во время свадьбы, когда мы ходили вокруг костра, и потом тоже. Днем, разумеется, а не ночью, ночью я спала с его другом, господином моим Шридаманом, и когда в брачную ночь мы спознались, точно божественная чета на усыпанном цветами ложе, он отомкнул меня своей мужскою силой, положил конец моему неведенью, потому что сделал меня женщиной и отнял у меня лукавую холодность девичьих лет. О, это он сумел, да и как же иначе, ведь он был твой сын и знал, как сделать радостным любовное соитие; что я его любила, почитала и боялась — об этом и говорить не приходится, — ах, святая Матерь, не такая уж я испорченная женщина, чтобы не любить своего господина и супруга и тем паче не бояться и не почитать его тонкую-претонкую, мудрую голову с мягкой такой бородой, точь-в-точь как его глаза, и веки, и тело, на котором все это держится. Только я хоть и почитаю его, а все время себя спрашиваю: да разве пристало ему сделать из меня женщину и просветить мою бойкую холодность страшной и сладостной тяжестью чувств? Мне все казалось, что не его это дело, что это его не достойно, низко для его мудрости, и в брачные ночи, когда его плоть восставала, мне все казалось, что для него это постыдно, унизительно для его высокомудрия — и в то же время срам и унижение для меня, пробудившейся.
Вечная Матерь, так оно было, брани меня, покарай меня! Я, твое созданье, в этот страшный час без утайки признаюсь тебе, как обстояли дела, хоть знаю, что тебе и без того все открыто. Любовная страсть не подобала Шридаману, моему благородному супругу, его голове и даже телу, которое в этих делах — тут ты со мной согласишься — самое главное, совсем не подобало телу, что сейчас столь ужасно разъединено с принадлежащей к нему головой. Он даже не умел так сделать, чтобы я всем сердцем предалась любовному соитию; пробудить-то он меня пробудил для своего вожделения, но моего не утолял. Умилостивься, святая Матерь! Твое пробужденное создание больше вожделело, чем вкушало счастье, и желание мое было сильнее утехи.
А днем, и вечером тоже, перед тем как идти спать, я видела Нанду, козьеносого нашего друга. И не только видела, я на него смотрела, как научили меня священные узы брака смотреть на мужчину, его испытывать; а потом мне в душу закрался вопрос: сумеет ли он сделать так, чтобы мое сердце билось при любовном соитии с ним, который и говорить-то не умеет так правильно, как Шридаман, и еще, как совершится божественная встреча с этим, а не с другим? Да, так думала о своем супруге я, несчастная, порочная, непочтительная! И еще говорила себе: все одно и то же! Ну где уж Нанде! Он ведь только что приятный с лица и на разговор, а твой господин и супруг — человек, можно сказать, высоких достоинств, — так где уж тут отличиться Нанде? Но мне это не помогало; вопрос о Нанде и мысль: как же под стать, без всякого стыда и унижения, будет любовное соитие его голове и членам и что он, значит, и есть тот, кто установит равновесие между моим счастьем и моей пробужденностью, — она, эта мысль, засела мне в плоть и кровь, словно крючок в рыбью глотку, и о том, чтобы его вытащить, нечего было и мечтать: ведь крючок-то был с закорючкой. Ну как мне было вырвать из души и тела вопрос о Нанде, если он всегда был при нас? Шридаман и он, хоть и совсем разные люди, никак не могли обойтись друг без друга. Каждый день я его видела, а ночью воображала, что это он со мною рядом, а не Шридаман. Когда я смотрела на его грудь, отмеченную «завитком счастливого теленка», на узкие его бедра и совсем маленький зад (у меня-то ведь зад большой, а у Шридамана чресла и зад как раз середка между мной и Нандой), я делалась сама не своя. Когда его рука касалась меня, все волоски на моем теле дыбом вставали от блаженства. Когда я воображала, как дивные ноги, на которых он ходил, от колен до ступни поросшие черными волосами, обовьют меня в любовной игре, у меня дух занимался и груди набухали от сладкой мечты. День ото дня становился он мне милее, и я только дивилась прежней немыслимой своей неразбуженности, когда он качал меня на качелях, и ни он сам, ни запах горчичного масла, что источала его кожа, ничуть меня не трогали: как раджа гандхарвов Читраратха,[47] являлся он мне в неземном сиянии, как бог любви в своей красоте и юности, такой, что голова шла кругом, весь в дивных украшениях, цветочных цепях, в благоухании и любострастной прелести — Вишну, сошедший на землю в образе Кришны.
Потому, когда, бывало, Шридаман ночью прильнет ко мне, я бледнела от горя, что это он, а не другой, и еще закрывала глаза, чтобы думать — это Нанда меня обнимает. Иной раз ничего я не могла с собой поделать и в любовном пылу бормотала имя того, кто должен был бы, будь на то моя воля, распалять меня, так что Шридаман понимал: я прелюбодействую в нежных его объятиях; ведь я, на свою беду, говорю во сне, и, конечно, его оскорбленному слуху все стало ясно из моей болтовни. Я сужу по глубокой печали, которой он предался, и еще по тому, что он меня оставил в покое, больше ко мне не притрагивался. Нанда тоже ко мне не притрагивался — не потому, что его ко мне не тянуло, — еще как тянуло, уж я-то знаю, и не позволю себе клеймить его подозрением, что он не изо всех сил ко мне тянулся! Нерушимая верность другу — вот почему он бежал искушения! И я, верь мне, вечная Матерь, — я, во всяком случае, в это верю, — я тоже, если бы эта пытка наконец обернулась попыткой, спровадила бы его из уважения к мудрой голове моего супруга. А так я вообще осталась без мужчины, и мы, все трое, только и знали, что жить в воздержании.
Вот при таких-то обстоятельствах, о Матерь всего сущего, мы и тронулись в путь к моим родителям и, сбившись с дороги, набрели на твой дом. На немножко, сказал Шридаман, зайдет он в храм, чтобы мимоездом воздать тебе почести. Но в твоей подземной бойне, теснимый жизнью, совершил наистрашнейшее и лишил свои члены достопочтенной головы, или, вернее, отнял члены у высокомудрой своей головы, а меня вверг в унылое вдовство. Горе оттого, что я от него отпала, да еще забота обо мне, преступнице, были причиной страшного деяния. Ты уж прости мне, великая Матерь, правдивое слово: не тебе принес он себя в жертву, а мне и другу, чтобы могли мы сполна вкусить любовных радостей. А Нанда, который пошел его искать, не захотел иметь на совести эту жертву и тоже отсек голову от своего кришноподобного тела, так что ничего оно теперь не стоит. Но ничего — ровно ничего! — не стоит теперь и моя жизнь: я тоже словно обезглавленная — без мужа, без друга. Наверно, я провинилась в прошлой жизни