приговор. Мы сейчас стоим и думаем, достанет ли твоего самообуздания на то, чтобы побороть свой гнев и выслушать нас.

 —  Достанет,  — отвечал Камадамана.  — Никто не вправе утверждать, что его недостало. Если первым моим порывом было изгнать вас из пустыни, которую я обитаю, то и этот порыв подлежит обузданию, и этому искушению я желаю противостоять. Ибо если подвижничество — бежать людей, то еще большее подвижничество — принимать их у себя. Смею вас заверить, что ваша близость и угар жизни, которым от вас несет, камнем ложатся мне на сердце и самым нежелательным образом нагоняют румянец на мои щеки, что вы, конечно бы, заметили, не будь мое лицо вымазано пеплом, как то и подобает отшельнику. Я согласен снести ваше угарное посещение и, прежде всего, потому, что, как я уже давно заметил, в вашей троице есть женщина, женщина такой стати, которая чувствам представляется царственной, стройная, как лиана, с пышными бедрами и полными грудями. О да, да! О фу-у! Середина ее тела прекрасна, лицо исполнено прелести, с глазами, как у куропатки, а груди у нее (меня потянуло еще раз выговорить это слово) налитые и упругие. Добрый день, о женщина! Правда ведь, что у мужчин, стоит им завидеть тебя, волосы на теле встают дыбом от похоти, и все ваши беды, разумеется, восходят к твоему источнику, о сладостная ловушка! Привет тебе! Этих парней я бы, конечно, прогнал ко всем чертям, но раз уж ты пришла с ними, дорогая, то оставайтесь здесь, гостите сколько вашей душе угодно — с истинным радушием прошу вас, пожалуйте ко мне; перед дуплом, которое служит мне обиталищем, я попотчую вас ягодами; я насобирал их в листья не затем, чтобы есть, а чтобы устоять перед соблазном и, глядя на них, удовольствоваться землистым клубнем, потому что этот скелет время от времени все же требует подкорма. И вашу историю, от которой на меня, конечно, повеет удушливым чадом жизни, я выслушаю — слово за словом буду внимать ей, ибо никто не смеет заподозрить Камадаману в трусости. Конечно, трудно отличить бесстрашие от любопытства, и подозрение, будто я стану внимать вам, потому что изголодался в своем уединении и сделался охоч до историй, отдающих жизненным угаром,  — это подозрение должно быть отвергнуто наравне с другим, будто, отвергая его, я только потворствую своему любопытству, так что отвергать, собственно, следовало бы уже любопытство, но, спрашивается, куда ж тогда пристроить бесстрашие? Это ведь в точности как с ягодами, я их ставлю перед собою не столько для отказа от них, сколько для того, чтобы на них любоваться, и тут я бесстрашно могу возразить, что в любованье-то и заключено искушение съесть их и что, не поставив их перед собою, я очень облегчил бы свой урок. При этом, конечно, начисто отвергается подозрение, что я просто все это выдумал, дабы иметь возможность созерцать лакомое блюдо,  — или вот как теперь, когда я, хоть сам и не притрагиваюсь к ягодам, но, потчуя ими вас, нахожу удовольствие в том, чтобы смотреть, как вы ими лакомитесь, что — перед лицом обманчивого характера мирового разнообразия и различия между Я и Ты — почти равнозначно тому, что я сам их поедаю. Короче говоря, подвижничество — это бездонная бочка, ибо искушения духа здесь мешаются с чувственными искушениями, и справиться с этим так же трудно, как со змеей, у которой вырастают две головы, когда отсечешь ей одну.[49] Но этому так и быть должно, главным же остается бесстрашие. Посему идите за мной, о люди обоих полов, явившиеся из житейского чада, идите за мной к дуплу, моему обиталищу, и можете рассказывать о вашей житейской грязи сколько вам угодно,  — для самобичевания я буду слушать вас, отметая, однако, подозрение, будто мне это доставляет удовольствие; несть числа желаниям, кои нам следует умерщвлять.

С этими словами святой повел их, тщательно подметая землю, прежде чем сделать следующий шаг, к своему обиталищу — могучей и древней чинаре, еще зеленеющей, несмотря на зияющую пустоту в стволе, к дереву, мшистую внутренность которого Камадамана избрал своим домом,  — не затем, чтобы искать там спасения от непогоды, ибо он всегда позволял ей лютовать над своим телом, жару усиливая огнем костров, а холод мокрым платьем, но лишь затем, чтобы знать, где его кров, и еще затем, чтобы держать там запас корней, клубней и плодов, необходимых ему для поддержания жизни, а также запас хвороста, цветов и трав для жертвоприношений.

Здесь он предложил сесть своим гостям, которые, узнав, что они не более как предлог для подвижничества, держались в высшей степени скромно, и подал им, как было обещано, спелые ягоды, весьма приятно их подкрепившие. Сам он тем временем встал в аскетическую позицию, так называемую «позицию кайотсарги»:[50] не шевеля ни единым членом, воздел кверху руки и, прогнув вовнутрь колена, даже пальцам ног, не говоря уж о руках, сумел придать установленное положение. Сосредоточив свой дух, он замер, нагой (впрочем, в его наготе, как уже сказано, не было ничего предосудительного), а великолепно сложенный Шридаман, которому, из-за его мудрой головы, выпала честь обо всем поведать отшельнику, рассказал историю, заставившую их прийти сюда, ибо она в конце концов свелась к спорному вопросу, разрешить который можно было только извне с помощью судии или святого.

Он рассказал ее последовательно и правдиво, как это сделали мы, и даже почти в тех же самых словах. Для того чтобы спорный вопрос стал понятен, достаточно было рассказать только последнюю ее стадию, но, желая хоть немножко развлечь святого в его уединении, он поведал все, от самых истоков, как то сделали мы на этих страницах, начав с Нанды и его образа жизни, потом перейдя к дружбе между ними и привалу у речки Золотая Муха, далее о своей любовной болезни, сватовстве и женитьбе; в подобающем месте он обратился к прошлому и сделал отступление, рассказав, как Нанда познакомился с прелестной Ситой и качал ее на качелях, упомянул о горестях своей брачной жизни, но очень деликатно, вскользь,  — не столько щадя себя, ведь его-то здесь были только сильные руки, что качали Ситу, да тело, о котором она грезила в объятиях его прежних рук, сколько из уважения к Сите, ей ведь все это не могло быть приятно, и, покуда длился рассказ, она сидела, закрыв лицо и головку своим расшитым платком.

Дюжий Шридаман благодаря своей голове оказался превосходным, искусным рассказчиком. Даже Сита и Нанда,  — им ведь все было точно известно,  — затаив дыхание, слушали страшную повесть о себе, и надо полагать, что Камадамана, хоть он ничем не выдал себя, все время стоя в позиции Кайотсарги, тоже был захвачен ею. После того как рассказчик воссоздал грозное деяние свое и Нанды, поведал о милости, ниспосланной богиней на Ситу, а также о вполне простительной ошибке последней, когда она их восстанавливала, рассказ, естественно, подошел к концу и, следовательно, к основному вопросу.

 —  Так вот и получилось,  — сказал он,  — что голове мужа досталось тело друга, а телу друга мужняя голова. Ты ведь мудрец, святой Камадамана, помоги же нам разобраться в этой путанице! Как ты скажешь, так тому и быть, мы сами все равно ничего решить не сумеем. Кому, скажи, принадлежит эта женщина, прекрасная, куда ни глянь, и кто по праву ее муж?

 —  Да, скажи нам, покоритель желаний,  — в свою очередь воскликнул Нанда с подчеркнутой уверенностью, Сита же ограничилась тем, что сорвала с головы платок и в трепетном ожидании воззрилась на Камадаману глазами, похожими на цветок лотоса.

Отшельник сжал растопыренные пальцы рук и ног и глубоко вздохнул. Затем вооружился метлой, расчистил от уязвимых тварей маленький клочок земли и уселся подле гостей.

 —  Уф!  — произнес он.  — Ну и разодолжили! Я, конечно, был готов услышать угарную историю, но тут уж чад повалил из всех пор бренной плоти. И меж моих четырех костров в разгаре лета, право же, легче дышится, чем в вашем чаду. Если бы мое лицо не было вымазано пеплом, вы бы увидели багряный жар, которым ваша история зажгла мои изможденные щеки, вернее, скулы, покуда я, для обуздания чувств, внимал ей. Ах, дети, дети! Носит вас, точно быков, что с завязанными глазами крутят маслобойку, вокруг колеса всего сущего, и при этом вы еще кряхтите от усердия, и в ваше тело, которое и без того зудит, впиваются бичи шести работников маслобойки, иными словами — страстей. Неужто нельзя вам с этим покончить? Или вам непременно надо пялить глаза, суесловить и исходить слюной, когда при виде обманчивого соблазна у вас от похоти колени подгибаются.  — Ну да, ну да, ну вот, ну вот, я знаю все наперечет: и лоб в испарине вожделенья, и тела лоснящегося движенья, и трепетный нос, и покатости плеч, и губ горячих бессвязную речь, и сладостных грудей наготу, и дебри подмышек в любовном поту! И рук блуждающих маета, и гладкость бедер и живота, и жарких касаний двойная услада, прохладная прелесть прекрасного зада, и напряженное до предела, похотью душной объятое тело, и нетерпенья блаженный миг, и заплетающийся язык, и седьмое небо, и то, и се — ну, как же, как же, знакомо все.

 —  Но это ведь мы и сами знаем, великий Камадамана,  — сказал Нанда с подавленным нетерпением в голосе.  — Не будешь ли ты так добр произнести приговор и объявить нам, кто же, собственно, муж Ситы, дабы мы наконец это узнали и могли бы соответственно вести себя?

 —  Приговор уже все равно что произнесен,  — отвечал святой.  — Здесь все ясно как на ладони, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату