— Ты, дурья башка, верно, на все говоришь «неплохо!». В том-то и беда! Если б я мог с тобой пойти и взять все дело в свои руки!
— Ну, что вы, Станко, это было бы безответственно с моей стороны! У вас температура, и вам ни в коем случае нельзя вставать с постели.
— Ладно. Конечно, дворянской вотчины даже мне из такой брошки да гребня не выколотить. И из аграфа тоже, несмотря на сапфир. Самое верное дело — цепочка, за нее всякий выложит тысяч десять франков. За кольца тоже можно взять хорошие денежки, во всяком случае за рубиновое и еще за то, с серой жемчужиной. Словом, на глазок, тысяч восемнадцать все эти штучки стоят.
— Я тоже так считал, приблизительно, конечно.
— Скажите пожалуйста! Значит, и ты что-то кумекаешь в этом деле?
— Более или менее. Во Франкфурте моим любимым занятием было рассматривать витрины ювелирных магазинов. Но вы же не хотите сказать, что мне будет причитаться восемнадцать тысяч?
— Нет, золотце, этого я сказать не хочу. Но если ты сумеешь хоть немножко постоять за себя и не будешь все время твердить свое «неплохо», то половина тебе безусловно достанется.
— Следовательно, девять тысяч франков.
— Десять. Столько, сколько, по правде говоря, стоит одна эта бриллиантовая цепочка. Если ты не вовсе баба, то за меньшее не уступай.
— А куда вы мне посоветуете обратиться?
— Ага! Теперь красавчик ждет от меня подарочка. Уж не воображаешь ли ты, что я тебе отдам то, что знаю, за твои прекрасные глаза?
— Кто об этом говорит, Станко! Конечно, я готов выказать вам свою признательность. Но ваше вчерашнее требование насчет половины, право же, кажется мне чрезмерным.
— Чрезмерным? Да половинная доля в таком деле самая что ни на есть справедливая дележка, так даже и в писании сказано. Ты, верно, забыл, что без меня ты как рыба без воды, а вдобавок я еще могу выдать тебя дирекции. И ты жалеешь несколько несчастных тысяч франков?
— К этому вопросу, собственно говоря, все и сводится. Я бы считал справедливым уделить вам треть из тех десяти тысяч, которые, по вашему мнению, я смогу выручить. Вам следовало бы хвалить меня за то, что я умею постоять за себя: теперь вы можете поверить, что я буду стоек и с кровопийцей-торговцем.
— Поди сюда, — сказал он и, когда я подошел, тихо, но отчетливо проговорил: — Quatre-vingt-douze[29], улица Небесной Лестницы.
— Quatre-vingt-douze улица…
— …Небесной Лестницы. Ты что, оглох?
— Какое странное название!
— Она уже сотни лет так называется. Может, оно даже к добру, это название! Очень почтенная старая улочка, далековато только, где-то за Монмартрским кладбищем. Ты сначала добирайся до Сакре-Кер, тут уж не заблудишься, затем иди через сад между церковью и кладбищем и дальше на улицу Дамремон в направлении бульвара Нея. Не доходя до угла, там где Дамремон упирается в Шампьоне, налево будет улочка Разумных Дев, а от нее уже пойдет твоя Лестница. В общем, не заблудишься.
— Как зовут этого человека?
— Неважно. Он называет себя часовщиком и среди прочих дел занимается и этим. Иди, да смотри не будь овцой! Я сказал тебе адрес, просто чтобы от тебя отвязаться и полежать спокойно. Что же касается моей доли, так запомни, я в любую минуту могу тебя выдать.
И он повернулся ко мне спиной.
— Я вам очень обязан, Станко, — сказал я. — И можете быть уверены, у вас не будет оснований жаловаться на меня в дирекцию.
С этими словами я ушел, повторяя про себя адрес. Я вернулся в совсем уже пустую столовую; так как деваться мне было некуда, приходилось ждать, пока там, внизу, вспомнят обо мне. Битых два часа я просидел за одним из покрытых клеенкой столиков, не позволяя себе даже испытывать нетерпение, курил свои сигареты и думал. Стенные часы в столовой показывали уже десять, когда я услышал в коридоре чей- то голос, выкликнувший мое имя. Не успел я подойти к двери, как посланный за мной мальчишка уже распахнул ее.
— Феликса Круля — к главноуправляющему.
— Это я, друг мой. Разрешите мне пойти с вами. У меня сейчас достанет храбрости предстать даже перед президентом республики.
— С чем вас и поздравляю, — довольно дерзко ответил он на мое любезное обращение и смерил меня холодным взглядом. — Можете идти за мной, если вам угодно.
Мы спустились на четвертый этаж, где были гораздо более широкие коридоры, устланные красивыми красными дорожками; он вызвал лифт, которого нам пришлось немного подождать.
— Как это так вышло, что носорог желает самолично с тобой разговаривать? — спросил он меня.
— Вы имеете в виду господина Штюрцли? Знакомство. Личные связи. Но почему вы его называете носорогом?
— C'est son sobriquet[30]. Прошу прощенья, не я его выдумал.
— Не за что! Напротив, я благодарен за любую информацию, — отвечал я.
Лифт, освещенный электричеством и красиво отделанный деревянной панелью, был даже снабжен красной бархатной скамейкой. Его обслуживал юнец в песочного цвета ливрее с красными галунами. Он остановил машину сначала слишком высоко, потом слишком низко, так что нам пришлось прыгать в нее как бы с высокой ступеньки.
— Tu n'apprendras jamais, Eustache, — заметил ему мой проводник, — de manier cette gondole[31].
— Pour toi je m'echaufferai![32] — грубо ответил тот.
Мне это не понравилось, и я не удержался, чтобы не сказать:
— Людям подначальным не следовало бы обдавать друг друга презрением. Это вряд ли может укрепить их позицию в глазах власть имущих.
— Tiens, — воскликнул одернутый мною лифтер, — un philosophe! [33]
Мы уже спустились вниз. Проходя по вестибюлю, мимо приемной и дальше, я обратил внимание на то, что мой провожатый искоса на меня поглядывает. Мне всегда было приятно, если я производил впечатление не только своей приятной внешностью, но и своими духовными качествами.
Кабинет главноуправляющего находился позади приемной; двери напротив него вели, как я успел заметить, в читальню и бильярдную. Мальчишка несмело постучался; в ответ на послышавшееся изнутри хрюканье он открыл дверь и, прижимая шапку к бедру, с поклоном впустил меня.
Господин Штюрцли, человек тучности необычайной, с седой остроконечной бородкой, казалось, не нашедшей себе прочного пристанища на его огромном двойном подбородке, сидел за письменным столом, перелистывая какие-то бумаги, и по началу не обратил на меня ни малейшего внимания. Внешность г-на Штюрцли сразу объяснила мне насмешливую кличку, которой наградил его персонал гостиницы, ибо его спина образовывала могучую выпуклость, затылок, казалось, был до отказа нашпигован салом, а кончик носа украшала торчащая наподобие рога бородавка, что окончательно убедило меня в меткости этого прозвания. При всем том руки, которыми он выравнивал бумаги, заталкивая их в стопку то с узкой, то с широкой стороны, были удивительно изящны и малы по сравнению со всей громадой его фигуры, впрочем, отнюдь не неуклюжей, но, как это подчас замечается даже у самых отчаянных толстяков, не лишенной известной элегантности в осанке.
— Итак, вы, — сказал он по-немецки с легким швейцарским акцентом; все еще занимаясь приведением в порядок бумаг, — тот самый рекомендованный мне молодой человек, Круль, если не ошибаюсь, G'est ca, который выразил желание у нас работать?
— Так точно, господин главноуправляющий, — отвечал я, почтительно приближаясь, что дало мне возможность — не в первый и не в последний раз — наблюдать своеобразный феномен. После того как господин Штюрцли взглянул на меня, на лице его появилось брезгливое выражение, бесспорно относившееся к тогдашней моей юношеской красоте. Мужчины, которых волнуют только женщины, — а