вопрос, давно занимавший историков, в сущности не имеет значения. Точка зрения, усматривавшая чуть ли не с первых шагов человека необыкновенной судьбы уверенность в своем провиденциальном назначении, — эта наивная точка зрения, варьируемая всеми апологетами Наполеона, от Луи-Адольфа Тьера до Луи Мадлена, ныне не заслуживает даже опровержений. Повторяю, нет смысла углубляться в рассмотрении вопроса по существу. По-видимому, проявляя необходимую научную осторожность, можно считать с достаточным основанием, что после Маренго, после кризиса IX года Бонапарт вплотную подошел к мысли об установлении своей личной власти в не обусловленной сроком форме.

Сенатус-консульт термидора X года, установление пожизненного консулата означали, как уже говорилось, ликвидацию республиканского строя и переход к режиму единовластия, формально узаконенному (фактически отбыл и раньше) высшими учреждениями страны. Оставалось только привести наименование государственной власти в соответствие с ее действительным характером. Альбер Собуль в последней работе поступает, на мой взгляд, совершенно правильно, ограничивая историю Первой республики 1802 годом[733]. Два года, отделявшие от этого рубежа официальное провозглашение империи, были уже не историей Республики — то было время подготовки провозглашения Наполеона Бонапарта императором французов. То была не более чем историческая интерлюдия, и, как всякая интерлюдия, она была ограничена временем.

Бонапарт с его тонким чутьем неписаных законов политической сцены понимал, что на другой день после провозглашения пожизненного консулата нельзя сразу же объявить империю. Требовался интервал, антракт, не очень длительный, но все же достаточный, чтобы перейти от второго акта к третьему.

Но помимо этих общих соображений политической режиссуры, если их так можно назвать, были и затруднения, отдалявшие осуществление задуманного. Прежде всего невозможно было игнорировать сохранявшуюся республиканскую оппозицию. Несмотря на репрессивные меры, высылки, «чистки» законодательных органов, уничтожение свободы печати, несмотря ни на что, оппозиция сохранялась. Оппозиционный дух чувствовался слабее в законодательных учреждениях — они становились все послушнее, но и здесь Лазар Карно продолжал громко, на всю страну, обличать личную диктатуру. «Неужели свобода предстала перед людьми только затем, чтобы никогда не вернуться?»[734] — спрашивал он в Трибунате. Бонапарт выслал из Парижа госпожу де Сталь и изгнал из Трибуната ее друга Бенжамена Констана, слишком широко трактовавшего понятие свободы, Но он понимал, что так же поступать с Карно нельзя. Знаменитый «организатор победы» и крупнейший математик века не может быть третируем, как любой оппозиционный болтун. Бонапарт был достаточно умен, чтобы не показать Карно свое недовольство. Впрочем, Карно его беспокоил меньше других: он вел борьбу, как правило; в открытую и в данном случае без каких-либо шансов на выигрыш.

Бонапарт знал, что оппозиция плетет свои сети в политических салонах госпожи Рекамье, Жюли Тальма, что она гнездится в скрытом от посторонних глаз особняке сенатора Сиейеса, в доме Лафайета, в окружении генерала Моро. До тех пор пока оппозиция оставалась легальной, то есть не шла дальше насмешек над левым консулом и восхищения Англией, Бонапарт считал ее неопасной, он ограничивался только наблюдением; стараниями Фуше и Савари это искусство было поставлено высоко.

Значительно больше беспокоила Бонапарта оппозиция в армии[735] . Хотя ни в мемуарах, написанных на острове Святой Елены, ни в своем литературном наследии он почти не касался этого вопроса, стараясь скрыть самый факт оппозиции в армии, именно она внушала ему наибольшие опасения. Понять их нетрудно: армия была реальной и к тому же наиболее динамичной силой. О том, что в армии растет недовольство, он знал не по докладам Фуше или Савари, а по личным наблюдениям. На следующий день после первого торжественного богослужения в соборе Парижской богоматери в присутствии консулов, генералов, высших сановников Бонапарт спросил Ожеро, понравилась ли ему вчерашняя торжественная церемония в соборе? «Очень понравилась, — ответил, не задумываясь, Ожеро, — красивая церемония… Жаль только, что на ней не присутствовали сто тысяч убитых ради того, чтобы таких церемоний не было». Что можно было возразить против этого?

Бонапарт также знал, что генерал Моро открыто фрондирует против установленного режима. У Моро было самое громкое после Бонапарта имя в армии и стране. В узком кругу говорили о том, что Гогенлинден — это не Маренго, это чисто выигранная от начала до конца победа. Эти разговоры доходили до ушей первого консула, и они, разумеется, не. услаждали его слух. Но Моро был Моро, с ним нельзя было не считаться, и Бонапарт, как и в 1799 году, снова протягивал ему руку примирения: он приглашал его к себе домой обедать, приглашал на торжественные приемы, на богослужение в собор Парижской богоматери. Моро все отклонял. Он не вел открытой войны, но и не шел на примирение. Чем наряднее и пышнее становились туалеты в Тюильрийском дворце, тем проще одевался Моро — он стал образцом, примером республиканской скромности. До Бонапарта доходили Презрительные словечки, брошенные где-то Моро: орден Почетного легиона он назвал «орденом почетной кастрюли», корабли, предназначенные для десанта в Англии, — «лоханками», знаменитый Булонский лагерь — «школой купальщиков», подразумевая, что всем французским солдатам придется плавать в Ла-Манше[736]. Бонапарт мог рассчитывать, что по складу своего характера Моро не ввяжется ни в какие антиправительственные действия, он ограничится словесной фрондой. Но Моро был знаменем оппозиции; хотел он того или нет, вокруг него будут объединяться все недовольные. Первому консулу было известно, что любой разговор оппозиционного характера не мог начаться иначе как с превознесения победы под Гогенлинденом…

Оппозиция в армии показалась Бонапарту опасной, когда до него дошли сведения об устанавливаемых связях между Моро и Бернадотом. Стало также известным, что офицеры, тесно связанные с Бернадотом, — начальник его штаба, генерал Симон, генерал Доннадье и некоторые другие— почти открыто ведут агитацию против первого консула. С этими поступили круто — в мае 1802 года они были арестованы, но Бонапарт строго приказал не предавать дело огласке; арест генералов явно не годился для подготовленного им сценического действия. Большинство современников так и не узнало об этих арестах: генералы содержались под стражей без суда, а затем были отправлены в военную экспедицию на остров Сан- Доминго; оттуда они не вернулись[737].

Даже в ближайшем окружении Бонапарта, среди самых крупных его военачальников, выражалось открытое недовольство политическим курсом. Ланн, один из самых близких к нему людей, один из немногих, кто мог говорить первому консулу все, что думал, — Ланн оставался республиканцем, и он бросал Бонапарту в лицо обвинения. Бонапарт смеялся: Ланну он все прощал. Но спустя некоторое время Ланн получил предписание отправиться посланником в Лисабон. Так же поступили с прославленным генералом Брюном; бывший кордельер, сохранивший приверженность к республиканскому строю, не скрывал неодобрения новых веяний; он получил приказ отправиться посланником в Константинополь. По тем же мотивам генералы Ришпан и Декан были направлены в колонии. Бонапарт действовал быстро и без шума. В армии не может быть возражений главнокомандующему, оппозиция в армии недопустима. И первый консул принял все необходимые меры, чтобы водностью пресечь оппозицию в армии.

Непредвиденные затруднения возникли в собственной семье. В доме давно уже были нелады. Клан Бонапартов, братья и сестры, настойчиво, с корсиканской изобретательностью в темном искусстве вражды вели войну против Жозефины и ее родных, составлявших, но их представлению, клан Богарне. С братьями, прежде всего с Жозефом и Люсьеном, год от году было все труднее. Алчные, жадные к деньгам, к почестям, к власти, они нетерпеливо настаивали на установлении наследственной монархии, считая себя единственными наследниками. Забывая о приличиях, они охотно обсуждали вопрос о смерти Наполеона и о том, что следует предусмотреть заранее. Наполеон проявлял к ним странную терпимость, объясняемую лишь корсиканскими представлениями о клановых обязательствах. Он давал Жозефу самые почетные поручения — представлять Францию в мирных переговорах с Австрией, с Англией. И в Люневиле, и в Амьене Жозеф допустил немало ошибок, исправленных его младшим братом и Талейраном; он был ненаходчив; к тому же во время ответственных дипломатических переговоров его отвлекали биржевые спекуляции, но и те он вел неумело, с убытком. При всем том Жозеф считал еще себя обиженным: ведь он был старшим, главой семьи, клана[738]. Больше понимания было у Бонапарта со старшей сестрой Элизой. По определению Талейрана, у нее «была голова Кромвеля на плечах красивой женщины». Но она была поглощёна личными переживаниями и, как все другие члены клана Бонапартов, враждебна Жозефине.

Жозефина оставалась единственной женщиной, может быть даже единственным человеком, сохранявшим влияние на Бонапарта. Он ее продолжал любить, конечно иначе, чем в первые годы брака.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату