уничтожал сучья, и ветка становилась гладкой, эластично склоненной вниз.
Ах, и она поняла. Так вот что ждет ее. Простое, общее, почти тривиальное и бесконечно унизительное наказание.
На миг ей показалось, что она потеряет сознание.
Во второй миг она поняла, что не убежит, не крикнет, не возмутится.
Она стояла не двигаясь, все время глядя на его тонкие, белые пальцы, на изумруд, на увеличивающееся количество веток, и чувствовала, что еще никогда, никогда она не любила так Шемиота, как в эту минуту.
Она сказала, запыхаясь:
– Вы хотите? Вы хотите?
– Я вас высеку сейчас, Алина. Это решено.
Она вздрогнула, теряясь все более и более и пугаясь того, что его слова так волнуют ее душу.
Спокойствие Шемиота походило на спокойствие неба и земли.
Не веря тому, что он простит ее, и не вполне веря самой себе, она повторила несколько раз:
– Умоляю вас, пожалейте меня, умоляю…
Он пожал плечами.
Она убежала в комнату. Здесь она села и не знала, что с собой делать. Вихрь мыслей, протестующих и ликующих, пронесся в ней. К нестерпимому, одуряющему стыду, перед которым побледнело все, что до сих пор пережила она, щедро примешивалась тайная радость, волнующая и блаженная. Ведь она ждал наказания, она знала… Мечты станут действительностью…
В это время ей явственно почудилось шуршание на потолке. В широкие щели посыпалась труха. Снова было тихо. Где-то слабо журчал ручей. Где-то насвистывал Шемиот.
Когда он вернулся с розгами, она из бледной стала пунцовой.
Шемиот слегка запыхался и, вытирая лоб платком, сказал мягко, в первый раз обращаясь к ней на «ты»:
– Я высеку тебя не только за непослушание, за порочную дружбу с Христиной, за кокетство с Юлием, комедию с Витольдом, но главное, за то, что ты ворвалась в мою жизнь не спрашиваясь… Я не дал тебе право преследовать меня. Ты отрываешь меня от моих дел, ты просто назойлива… Модно смело сказать, что ты женишь меня на себе… Боже, я не позволю ничего подобного…
И он думал: «Ее самовнушаемость поразительна».
Алина стояла перед ним в глубоком смущении, сраженная его словами, чувствуя его правоту, умирая от раскаяния и пламенного, головокружительного желания наказания.
Она бормотала, не глядя на него:
– Да… да… высеките… это нужно… это нужно…
Он бережно, как хрупкую драгоценность, разложил ее на диване и долго путался в кружевах ее юбок, невольно затягивал туже тесемки и потом рвал их, волнуясь.
Вздрагивая, закрывая лицо руками, Алина лепетала:
– Милый… милый…Я боюсь… я боюсь… Боже мой…
Чувствуя, как свежесть коснулась ее тела, как под его рукою низко спустилось белье и платье покрыло ее спину, она воскликнула громче:
– Генрих!… Генрих!… Я не могу!… не могу… мне стыдно… ах!
И она извивалась уже заранее, охваченная чисто животным страхом.
– Как ты красива. Тебя даже жалко сечь. Подобно Абеляру, я уже влюблен в тебя. Розги оставят след. А, моя крошка, почему ты так не послушна?
Первый удар она не почувствовала, второй и третий заставили ее вздрагивать, и дрожать, и метаться, как рыбка.
– Ах, ах… больно… больно… милый… милый, я на коленях… не буду… не буду…
– Ты кричищь еще рано, дитя…
Шемиот сек ее медленно, не чересчур жестоко, испытывая сладкое волнение при виде того, как ее тело, нежный цветок среди поднятых юбок, густо розовело. Весь мужской деспотизм проснулся в нем. Он был господином, она – рабою. Он был счастлив.
– Милый, милый… Не буду… не буду…
– Я надеюсь, лежи тихо… Я вижу, ты получишь лишние.
– Генрих… Генрих… я лежу тихо… ах… больно, больно… о-ах… прости… прости… не могу… не могу.
Он процедил сквозь зубы, бледный, как полотно, от ее криков:
– Не вертись, ты сама виновата… ты вьешься… твои движения ударяют мне в голову…
– Милый… милый… высеки меня еще завтра, сегодня прости… ах… ах… Генрих… Генрих…
Он был взволнован наивностью ее восклицания.
– Повтори эту фразу.