Раздевшись, она отправилась в ванную. Однако вода, опаловая от соснового экстракта, не укрепила и не освежила Алину.
Когда Войцехова явилась пожелать барышне покойной ночи, она застала барышню рыдающей. Войцехова давно служила у Алины. Они могла позволить себе и неблаговидную выходку. Увидев слезы Алины, она зло усмехнулась.
Ее лицо, белое от подкожного жира, с мертвыми, выцветшими глазами и лживым, извилистым ртом ханжи, слегка оживилось.
– Люди говорят, что…
Это был целый обвинительный акт против Шемиота.
Алина рассердилась и прикрикнула на Войцехову. Та ушла, разобиженная. Упаси Боже, если она скажет еще одно слово… Барышня летит, как бабочка на огонь.
Теперь Алина очутилась в широкой, красного дерева кровати, с бронзовыми медальонами, с шелковыми занавесками лунного цвета. От одеяла, простынь, подушек шел нежный, стойкий запах амбры и розы. Где-то вверху была спрятана голубая электрическая лампочка, и когда Алина зажигала ее, вся кровать изнутри светилась, подобно гигантскому фонарю.
Алина тяжело вздохнула. Сердце ее сжималось, как утром, и ей было жарко. Что такое говорит Войцехова? Шемиот зол, скуп, деспотичен, он вогнал в чахотку свою первую жену, а Клару обобрал до нитки… Кроме того, у него были еще другие любовницы… Ах, какое ей дело до прошлого Шемиота? Прошлое не принадлежит никому… Его сына она толком не приметила. Когда она была там последний раз, Юлий уничтожил при ней коробку шоколада… в двенадцать часов дня… Вот что значит мужское воспитание… Клара делает вид, что не замечает Алины. Бедная Клара! Седые волосы, плоская грудь, чересчур широкие бедра и эти печальные, печальные, как у животного, глаза… Бедная Клара!… Она, вероятно, много плакала на своем веку. Но теперь она не должна плакать, ибо это бесполезно. Виноват ли перед Кларой Шемиот? Относительно.
Голова Алины туманилась… Она меняла позы, почти задыхаясь. Что еще говорит Войцехова? Якобы Шемиот стар и безобразен. Сущая ересь. Генрих (как сладко называть его по имени), может стать идеалом каждой женщины. Когда он смотрит так внимательно и нежно… Не введи нас во искушение!… (Алина натянула одеяло, защищая грудь от воображаемых поцелуев Шемиота… Иисус-Мария, до этого у них дойдет еще нескоро.)
Алина легла ничком. Соблазнительные картины мучили ее наяву, и она уже не боролась с ними.
Огромный фантастический сад, всеми забытый, подобно Параду Золя, где можно встретить пенящийся ручей, гигантские цветы, каменные ступени, поросшие травой и мхом. Солнце, ленивая тишина, густые ароматы. Зрелые плоды изредка падают на землю. Вьются черные и синие махаоны, звенят стеклянные стрекозы. Алина гуляет здесь вместе с Шемиотом. Конечно, она бросится сейчас перед ним на колени и скажет ему нечто безумное… Ах, как девственность тяготит ее. «Распустите мои полосы, Генрих, нагнитесь и возьмите мой поцелуй, глубокий и медленный… ни и чем, ни в чем я не откажу нам… нежное любопытство ваших глаз, уст, рук будет насыщено… Сжальтесь надо мною, Генрих, сжальтесь надо мною, ибо я люблю вас!» Генрих ломает ветки, но голос его вовсе не строг, а певуч и томен. Потом он бросает Алину на траву, мнет кружево ее юбок, и среди вздохов травы, деревьев, при знойном солнце, при мелодии птиц и стрекоз, сечет ее жестоко…
Алина сбросила одеяло, зажгла электричество, отдернула занавески кровати, отыскала ночном столике флакон одеколона и освежила себе виски.
Она успокоилась и размышляла с горечью и раскаянием – Шемиот считает ее невинной и чистой, а она, подобно Феннимор Иенсена, – «мешок, полный гнили». Если она когда-нибудь заслужит любовь Шемиота, ей придется измениться. Он должен будет исправить ее, как бы сотворить заново…
– С тех пор, как я влюбилась, я окончательно погибла. Я – распутна и груба. Я совершенно забросила свои религиозные обязанности. Ксендз Казинас, вероятно, удивляется, с какой аккуратностью я пропускаю воскресные мессы… Я даже не знаю, смогу ли я сделать испытание совести так же быстро, как раньше.
И ее мысли направились на монастырь. Вот куда, по-настоящему, она должна была бы уйти и каяться. Она мечтала о нем, ужасаясь, трепеща и вместе с тем наслаждаясь своим страхом.
Монашеский подвиг удручал ее душу. Он был так же печален, как и труден. Женщина оторвана от жизни, обречена на бездетность и аскетизм, брошена на отвлеченность, где ей часто пусто и холодно и не на что опереться. В конце концов, не всех влечет Сиенская и не всем понятен язык Терезы. В монастыре женщина не принадлежит себе. Это еще полбеды, но она не принадлежит никому в отдельности – это уже несчастье.
Алина вернулась к своему сну и рассказу Шемиота.
Неужели же в монастыре наказывают? Тайно ей хотелось, чтобы это было именно так.
Какой восторг броситься на колени перед суровой аббатисой и повторить ей слова несчастной Лавальер: «О мать моя, я отдаю вам свою свободу, ибо я ею дурно пользовалась».
И уже засыпая, она представляла себе, как она была бы кротка, послушна, усердна и как бы ее секли перед настоятельницей раз в неделю.
ВТОРАЯ ГЛАВА
Это был четверг, приемный день инженера Оскерко. Как всегда, Христина сидела в дубовой столовой стиля Ренессанс, где время от времени выкрикивали два зеленых попугайчика, и, не торопясь, разливала чай гостям.
В раскрытое венецианское окно виднелась чудесная панорама города с его садами, башенками, куполами, двумя готическими шпилями костела, круглыми площадями, центральными шлеями, вплоть до полосы моря на горизонте.
Сейчас небо, крыши, стены, стекла, дымка над городом были пронизаны теплым, розовым светом вечернего солнца. Иные группы деревьев казались черными, другие – темно-лиловыми, третьи – серебристыми, почти белыми, и, наконец, вдалеке они были определенно пурпурного цвета. Христина налила последнюю чашечку чая, поставила ее на поднос горничной и устало откинулась в кресле.
Глаза у нее были темно-карие, лицо очень бледно, волосы совершенно коричневые, плотные, как парик, губы яркие и тонкие, а вся фигура гибкая, высокая и сухая. На левую щеку она приклеивала мушку. Ее платье было кофейного цвета с низко вырезанным, бледно-голубым муаровым жилетом. Она засунула между