примерить! — и не успел неопытный продавец-новичок опомниться, как у него вытащили рубашку через щель в заборе. Она немедленно исчезла. За забором засмеялись. — Вот как поляк рубашку продал! — Тут подошел стрелок и отогнал нас от забора.

Под вечер третьего дня нас собрали и под конвоем вывели из этого прекрасного места.

Снова мы пылили по дороге, на этот раз обратно в город. Свернули в боковую улицу и вышли на медвежьегорскую пристань.

На пристани пахло смолой и пиленым лесом, у берега стояли баржи. Огромная баржа была приготовлена для нас. Наше место было в трюме. Там поместилось 650 пинчан. Кроме того, с нами поехала партия женщин — около 30 полек, несколько десятков конвойных и служащих ББК, и стрелки с собаками. Огромные черные псы, дрессированные для охраны и охоты на людей, помещались в передней части баржи на помосте. Внизу, в проходе, люди сбились в одну сплошную массу и так тесно лежали на полу, что трудно было пройти среди них. Кухни на барже не было. Нам выдали хлеб, по селедке на брата и по коробке консервированного гороха на четверых. Предупредили, что ехать недолго. Но мы были в пути около полутора суток.

Маленький пароходик тащил нашу баржу на буксире. Мы отплыли из Медвежегорска во второй половине дня. Это было мое первое путешествие по Онеге. Я нисколько не сомневался, что будет и второе, — и я проделаю то же путешествие в обратном направлении. Не было времени задумываться и горевать: то, что происходило с нами, было так необычно, что текущие впечатления захватывали все внимание. Мы вышли на широкий водный простор. Огромное, как море, озеро сияло темной лазурью, блестело серебром. Мы плыли сперва в виду лесистых берегов, потом вышли на средину, и берега отступили и потерялись… Иногда показывались на горизонте островки и проплывали вдалеке паруса и пароходики.

Но все это мы видели только урывками и украдкой. Арестантская баржа не приспособлена для наслаждения красотами природы. Из трюма, где мы находились, ничего не было видно, кроме узенькой полоски неба при выходе; чтобы увидеть, что делается за бортами, надо было подняться на помост. Но там задерживаться не полагалось, и оттуда нас гнали собаками. Ночью мы мерзли и, так как дорога затянулась, то и поголодали бы, если бы не обстоятельство, которое придало нашим мыслям другое направление.

Комбинация недопеченного черного хлеба и онежской воды, которую мы черпали для питья ведрами, имела печальные последствия. Начался острый и массовый понос на барже, где не было уборных. Уже в пути сколотили на помосте подобие будочки из досок, выдававшейся над бортом. Одно место — на 700 человек. С утра началась на онежской барже великая трагикомедия. Полицейские псы и вооруженные люди охраняли дорогу на помост. Нам открылось, что в ряду европейских демократических свобод, которых мы не ценили, не последнее место занимает свобода и легкость отправления физиологических потребностей. На лестнице, ведшей наверх, сгрудилась толпа, люди выли, стонали, умоляли пропустить, и, наконец, десятки людей не выдерживали. Баржа превратилась в корабль несчастья. Все возможные и невозможные углы в ней были загажены. При выходе на помост стоял часовой и каждые 3 минуты подавал зычным голосом команду, которую невозможно здесь привести во всей ее живописности. С другой же стороны стояла очередь женщин, на глазах которых происходили неописуемые сцены.

Бедные женщины! На барже их поместили отдельно, но церемонились с ними так же мало, как и с нами. Это были варшавянки, девушки, которые даже в этих условиях сохраняли еще след какой-то миловидности, держались храбро, выглядели прилично. Одна из них нашла своего брата в нашей толпе. Подойти к нему она не могла, но издалека махала рукой, улыбалась. Все ее лицо светилось счастьем встречи. И не одному из нас стало грустно, что некому было нам так улыбаться — и подарить нам крупицу тепла в чужой стране, среди врагов и тюремщиков.

В углу баржи пели. Вероятно, впервые звучали над Онегой такие песни, потому что вдруг встрепенулся советский лейтенант — «гражданин начальник» — точно его обожгло — и подошел, стал слушать. Молодой еврей замолчал.

— Пой! — сказал ему лейтенант.

— Не буду петь! — и повернулся плечом, словно вспомнил: «На реках вавилонских».

— Пой! — сказал лейтенант: — ты — еврей, и я — еврей. Вот уже 20 лет я не слышал этих песен. Детство мое отозвалось во мне, не могу слушать спокойно. Пойдем наверх, я дам тебе пить, сколько хочешь, только пой!

И за цену чистой воды молодой парень спел ему песню, песню которую на варшавских дворах распевали бродячие еврейские музыканты:

Zu dir — libe — fil ich!

Majn hartz is ful mit Frejd!

Nor doch shtendik fil ich -

As mir weln zajn zushejt.

Ich halt sich in ajn shrekn -

Majn harz is ful mit pajn -

Wenn ich wel sich ojfwekn

Un du west mer nit sajn! -

Над гладью Онеги плыла печальная мелодия и хватала за сердце.

Draj klejne werter -

gedejnk sej git -

Ich bet ba dir -

fargess mich nit!…

Лейтенант помрачнел и ушел на другой конец баржи. Больше он к нам не подходил.

Баржа причалила к бухте, где с двух сторон тянулись склады бревен и досок. Началась разгрузка. Мы вышли на песчаный плоский берег. Прямо перед нами были рельсы узкоколейки. Сразу за рельсами начинался мокрый лесок, болотная топь. Ландшафт был невеселый: болото, лес и штабеля бревен. Медленно, лязгая буферами, подошли открытые товарные платформы. Мы расположились на них со своими узлами. Женщин было с нами немного и их посадили отдельно. «Лагпункт», где это происходило, назывался Остричь (на северном побережьи Онежского озера). Мы тронулись.

Поезд шел медленно через лес. Мимо нас, освещенные августовским солнцем, проплывали березы, сосны, ели — сменялись перелески, поляны, болота и мокрые равнины. В унылости этого пейзажа было что-то похожее на белорусскую природу. Только все это было безлюднее — и на всем лежала тень какой-то пустынной и мрачной угрюмости. Глухая, заброшенная сторона. На поворотах наш маленький паровозик оглушительно свистел, и на деревянных щитах у полотна мы читали непонятную для нас надпись: «Закрой поддувало». Свежий и чистый воздух входил в наши легкие, и после недавнего пребывания в трюме дорога через лесные дебри была для нас отдохновением… Показались в лесу блокгаузы — постройки, сколоченные из больших бревен… Мы чувствовали, что это не обыкновенный лес и не обыкновенный край. Хотя мы уже много отъехали — не было ни станций, ни названий, ни следов мирного жилья. На одной остановке мы увидели старого узбека с белой бородой и монгольским высохшим лицом. Откуда взялся узбек в карело- финском лесу? — Дедушка! — начали ему кричать с нашей платформы: — как этот город называется? — Узбек повернул лицо, смотрел потухшими глазами. — Какой тебе город? — сказал он в горестном изумлении: — Ты разве город приехал? Ты лагерь приехал!

Тут я вспомнил начало Дантова «Ада»:

— В средине нашей жизненной дороги Объятый сном, я в темный лес вступил…

Да, это был удивительный лес: кого здесь только не было? — узбеки, поляки, китайцы, украинцы и грузины, татары и немцы. В одном месте мы проехали полянку, на ней стояла группа человек в сорок. Это были обитатели леса.

Они смотрели с любопытством на поезд, везущий «новичков», а мы с неменьшим любопытством глядели на них. Обе стороны имели чему дивиться.

Мы были «иностранцы», которых сразу можно было узнать по желтым и зеленым чемоданам, по пиджакам и пальто, по верхним рубашкам всех цветов, по европейской обуви и по разнообразию костюмов. Как мы были богаты, как мы были пестры и неодинаковы — это мы поняли только, когда увидели обитателей леса.

Люди серо-мышиного цвета. Всё было на них мышино-серое: какие-то кацавейки, долгополые лохмотья, на ногах бесформенные опорки на босу ногу, на головах серо-мышиные ушанки с концами, которые

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату