Из лагеря я вынес чувство уважения к грузинскому народу. Грузины отличались в общей массе з/к какой-то врожденной мягкостью и спокойствием, умели держать себя с достоинством, без дикости и свирепости, с гордостью старой культурной расы. Все эти черты были свойственны другу моему и брату Чикавани, одному из неизвестных мучеников этого народа, чей вклад в лагерную массовую могилу — один из самых высоких в Советском Союзе. Я сблизился с Чикавани уже на склоне его жизни. Он сидел в лагере уже 3 года, и оставалось ему больше, чем он мог вынести. Все в нем было утишено и смягчено предчувствием конца. Чикавани был только грузинский крестьянин, но он имел деликатность, великодушие в мелочах быта и благородство, которых мог бы себе пожелать английский лорд. Я любил этого человека. Быть вместе с ним — пилить стоя рядом — облегчало работу. И я любил слушать его рассказы, в которых оживал далекий и яркий мир южной кавказской страны, долины и горы Картвели, белый деревенский дом его матери, солнце, и виноградные лозы, и улицы Батуми над Черным морем.

Рассказов Чикавани хватило бы на целую книгу. Мы оба с ним тогда тосковали по родине, жили одной мыслью о ней. Я мечтал о том, что поеду когда-нибудь в мой край, Палестину, через Батуми — и мы оба будем тогда свободны. Но все сложилось иначе. — И грузинские слова, которым научил меня «Мегобаро Чикавани» — «друг мой Чикавани» — выпали из моей памяти.

Мы возвращались в полдень, километра за 3, и по дороге проходили места, где корчевали пни. Это — тяжелая работа, на которой иногда звену приходится потерять полдня над исполинским, особо упорным и глубокосидящим корнем. «Указчики» кишели вокруг пней. Едва окопаешь — и яма заполняется водой. Под водой надо откапывать, находить и перепиливать отроги корней, высвобождая пень, и, наконец, подвести под корень в одном или нескольких местах, как рычаги, длинные «ваги». Конец ваги, как оглобля, торчит кверху, и звено подымает его, выворачивая, вырывая, опрокидывая корень. Но иногда никакие усилия не помогают: значит, остался где-то внизу под корнем, куда не добраться ни топором, ни пилой — последний незамеченный отрог, и остается копать, все глубже копать, пока люди не уйдут по пояс в болото и в воду.

«Указчики», корчевавшие пни на 48 квадрате в ту весну — были молодые люди в возрасте 17-20 лет, которых взяли в лагеря по знаменитому указу летом 40-го года, направленному на изъятие недисциплинированной молодежи. Тогда по всей необъятной России суды получили задание прочесать железной метлой советскую молодежь и в кратчайший срок ликвидировать хулиганство. Метод полицейского воздействия здесь соответствовал точно методу «ликвидации вшивости в недельный срок» на нашем лагпункте. Летучие бригады тогда ликвидировали вшей, обходя бараки и проверяя рубашки у з/к. У кого находили вшей, того немедленно отправляли в баню. Хулиганство точно так же ликвидировали нарсуды — с помощью массовых отправок в лагеря всех, кто в то время имел несчастье попасться. Таким образом, накануне войны было сразу отправлено в лагеря на сроки в 1, 2 и 3 года около миллиона молодых людей.

«Указчики» выделялись среди массы советских з/к не только своими «детскими» сроками, но и всем своим типом: это были испуганные юнцы, которые в лагере растерялись и ужаснулись — привезенные прямо со школьной скамьи или с бульвара большого города, где они совершили свое преступление. Один напился и наскандалил в общественном месте. Другой вечером пристал к девушке, а та позвала милиционера. Третий на улице выругался по матери. Последних в особенности было много. Бытовые преступления этого рода как до указа, так и после указа, разумеется, не представляют редкости в Сов. Союзе. Итак, чтобы отучить молодежь от матерщины, которой они научились у взрослых, послали этих юнцов в лагерь, и там они только научились лексикону, который превосходил все, что они слышали дома, и могли убедиться, что без неслыханного по виртуозности сквернословия, проникающего во все поры мысли и сознания, не обходится в лагере ни один вольный, ни один начальник, включая и «воспитателя». В «исправительно-трудовом лагере» сломали им жизнь по-настоящему, с немилосердной и лютой жестокостью, терроризовали на всю жизнь и вписали им в документы отметку о пребывании в лагере, которая им в будущем отрезывала возможность нормального устройства. За что? — Каждый из них был повинен в мелком проступке, в основе которого лежало воспитание, данное советской улицей. Насколько молоды и легкомысленны они были, я мог убедиться, разговаривая с этими юнцами, которые еще помнили атмосферу родительского дома, говорили «мама» или «у нас дома на веранде качалка есть». В лагере смешали их с уголовными, с преступниками- рецидивистами, с урками и' проститутками, и еще хуже — с совершенно невинными, ни за что погибающими массами, согнанными со всех сторон огромной страны — в том возрасте, когда этот опыт и эти впечатления должны были стать для них решающими. Среди тающих снегов я их видел сидящих у костра, дрожащих от холода, в лохмотьях, не покрывающих тела, в невыразимом состоянии: матери их кусали бы себе руки от отчаяния, если б могли их увидеть. Голод и лагерь сделал из них настоящих беспризорных. В тот полдень, идя мимо, я увидел: Витя, сын городского архитектора в областном городе Сев. Кавказа, 18-летний юноша, полунагой, весь в зловонной грязи, с черными руками и немытым лицом, набрал в карман бушлата гнилых селедочных головок из помойки лагерной кухни. Кто-то из старших з/к увидел эту гниль и силой заставил его выбросить в грязь эти вещи, которых и свинья не ела бы. Но не успел он отвернуться, как за его спиной произошло побоище: все указчики наперебой ринулись подбирать селедочные головы, с дракой и руганью вырывая их из рук друг у друга.

Весна шла, дороги были затоплены, и мы были отрезаны от нормального сообщения с Медвежегорском и Пяльмой. Доставка посылок прекратилась в марте, и в мае, чтобы прокормиться, я продал свои последние штаны из дому. Я ходил в казенных ватных брюках и в них же спал, не раздеваясь. В мае перевели нас работать «на карьер». Мы работали как бы на острове, окруженном водой болотной низины. На место работы мы пробирались по кладкам, и, теряя равновесие, падали в воду.

«Кг.рьер» был самым подходящим местом для западников. С двух сторон подымались отвесные желтые глинистые стены в человеческий рост, и мы лопатами, ломами, кирками дробили песок и погружали его в деревянные тачки. По размокшей грязи тачки не могли двигаться, поэтому для них были проложены мостки из досок. Дела было много. Одни из нас таскали доски на плече за полкилометра, другие сколачивали мостки, третьи копали песок, четвертые возили его в тачках на насыпь, пятые разравнивали насыпь и вели ее все дальше через низину. Мы буквально засыпали болото песком. Необыкновенное оживление было в карьере. Низина кишела народом. За нами забивали сваи в воду тяжелыми бабками, которые с трудом подымали вчетвером. Впереди нас, где обрывалась насыпь, — тянулась узкая болотистая равнина, откуда еще надо было отвести воду. С этой целью с обеих сторон ее копались канавы. Каждый з/к имел свой урок — положенное число метров. Я неутомимо возил тачки — работа, при которой можно думать о своем, скрытом.

Пока Гринфельд нагружал мне тачку, я стоял сбоку и смотрел, как взлетала и падала его лопата и как сыпался мокрый песок в тачку. Когда в песке попадались большие камни, я сбрасывал их. — «Хватит!» — Гринфельд ударами лопаты плашмя уминал песок, я брал в обе рукавицы расходившиеся ручки тачки и осторожно катил груз по доскам на насыпь. Всюдя валялись колоды, выкорчеванные пни, журчала вода, а далеко кругом в открытом поле лежал еще белый снег, весь подмытый, розовея на солнце.

Гринфельд обладал особым талантом: угадывать без часов время, с точностью до 15 минут. Часов ни у кого из нас не было, и когда надо было спрашивали Гринфельда. Он, живые часы бригады, взглядывал на небо и говорил уверенно: половина первого. Тогда садились вчетвером и открывали под стеной карьера заседание на опрокинутых тачках: грузин, поляк, палестинец и чех. Батуми и Тель-Авив, Варшава и Брно встречались в карело-финском лесу. Каждый день один из нас по очереди рассказывал в перерыв работы какую-нибудь историю. Из этих рассказов складывался лагерный Декамерон: сто историй на полях нашей собственной скверной истории.

В километре от карьера проходила железная дорога. Туда нас часто водили разгружать платформы с песком — или нагружать вагоны дров. Идя, мы не знали, зачем нас потребовали, и что нас ждет в конце дороги. Это было нам совершенно безразлично. Важно было только дотянуть день. Иногда приводили нас к поезду, груженому тяжелыми рельсами — тогда начинался ропот и возмущение: «откуда силы на это?». Кое-как мы скидывали рельсы с платформ под самые колеса вагонов. На следующий день нас приводили на то же место — отнести рельсы прочь от габарита, чтобы не мешали движению.

10 июня 1941 года с утра снежная буря разразилась над лагпунктом.

Окрестность покрылась тонкой пеленой снега, и мы, ступая, не знали куда попадем ногой. Онежский июнь не баловал западников. В этих местах лето ограничивалось, в сущности, одним месяцем: — июлем. В мае еще лежал снег, июнь был полон капризов, a в августе начинались уже холодные ночи. Резкий ветер и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату