верхов? Вяло побродив по мокрым и бурым полянам, перелескам, кучка людей выходила на возвышенность, разводила костер и дремала часов до 11. Над нами на горке, как цепной кобель, сидел конвоир и тоже дремал. Потом мы спохватывались, кто-нибудь говорил, берясь за грабли: «пошли, ребята, что ли?» и мы часа два гребли и снова садились. Перед уходом снова ходили с граблями часа два. Вряд ли делали мы четверть нормы, но вечером бригадир составлял фантастические «рабочие сведения», за которые полагался нам ужин из особого окошечка, «ударный» — с кусочком дельфина или сушеной рыбы.
Время шло, а мы сидели, словно и не было амнистии. Леса под Осиновкой были полны рябины. Алые гроздья рябины раздражали нас своей несъедобностью. Голод не тетка. В конце концов мы начали есть рябину. Всю первую половину сентября моросило. Под дождиком мы собирали мокрые глянцевитые гроздья рябины, обламывали шумящие пламенные суки, сносили охапками к костру и начинали «печь» рябину. Алая гроздь чернела, горячие ягоды лопались, и из них тек горький, терпкий клейкий сок. В таком виде мы потребляли рябину в огромных количествах, забивали пустые желудки и обманывали голод. Тогда уже давало себя чувствовать отсутствие посылок, которые как рукой сняло с начала войны — сказались результаты этапа и предшествовавшего лагерного года — вместе с резким сокращением лагерного питания. Это было только первое сокращение, за которым последовала серия дальнейших. Но уже и тогда «ударный» ужин не был для нас достаточен — и мы засыпали голодные.
Первая половина сентября была расцвечена яркой рябиной, вторая прошла под знаком картошки. Я работал в польской бригаде, где была атмосфера раздражения, ссор, споров и ежедневных конфликтов. Гнездо ос! Эти люди переживали нервный кризис: на волю или с ума сойти. С трудом держал своих людей в порядке бригадир Брандес (Виктор), журналист-варшавянин и пламенный польский патриот. Ум и энергия этого человека сделали его предводителем поляков в Осиновке.
Мы копали картошку тяпками в глубоких черных бороздах. Другие в ящиках сносили ее к бригадиру. Ни разводить огня, ни печь картошки нам не разрешалось. Брандес вступил в переговоры со стрелком. В золе его костра пеклась нелегально казенная картошка, и сам бригадир, оглядываясь во все стороны, подбрасывал по очереди по одной печеной картофелине каждому из своих людей — прямо в развороченную борозду. Съев свою картошку, мы ждали полчаса или час, пока Брандес с оттопыренным карманом своего польского пальтишка не пробегал снова по полю, разделяя «по одной большой или по две маленьких».
… В соседнем поле была капуста. Смельчаки воровали большие белые кочаны и немедленно делили среди людей, т. к. качан должен был быть съеден в мгновение ока. Тогда я сделал открытие, что кролик не глуп, и неважно даже, если мясистые белые листья запачканы землей и лежали в грязи. Момент, когда в кучке столпившихся, притаившихся з/к мелькнуло белое пятно качана и шопотом спрашивают: «у кого ножик, давайте скорее…» — это момент триумфа. В это время из-за изгороди набегают стрелки и люди с перекошенными злыми лицами: заметили… Крики, брань, угрозы… И, наконец, подымают нас и отводят на работу подальше от опасного соседства…
В краже казенной картошки и капусты принимали участие люди, в прошлой своей жизни не погрешившие ни разу против чужой собственности: адвокаты, учителя, судьи. Здесь кража была актом самообороны против открытого насилия над нами государства, воскресившего рабовладение. Не философствуя, мы знали, что мораль едина и неделима, и законы общежития обязывают жертву не больше, чем они обязывают палача.
В продолжение сентября тревога росла среди поляков в Осиновке. Второй месяц после объявления амнистии шел к концу, а мы продолжали оставаться в заключении. Мы были попрежнему отрезаны от внешнего мира. Мы опасались, что нас пропустят, забудут о нас или сознательно задержат в лагере. Местное начальство ничего не могло ответить на наши запросы — оно само ничего не знало. Мы стали домогаться свидания с представителями Управления в Ерцеве. Но никто не торопился разговаривать с нами. Тогда мы решились организовать демонстрацию протеста.
Это было непросто. Никакие коллективные самочинные выступления в лагере не разрешаются. Сказать «мы» — значит поднять бунт. Когда Виктор Брандес и другие «западники» обращались к начальству, они это делали от своего имени и по своему делу — но сказать «мы» значило взять на себя ответственность за контрреволюционное выступление, ибо в Советском Союзе право организовать массу и говорить от ее имени имеет только «партия» и органы ее власти. Не раз нам рассказывали русские з/к о случаях голодных бунтов и возмущений доведенной до отчаяния массы, которые подавлялись кровью или лишней подачкой хлеба, — но никогда эти взрывы не носили характера организованного политического выступления. Наша затея была опасной новостью: протест против бесправия, против незаконного задержания нас в лагере.
Вечером 28 сентября в большой тайне прошло несколько человек по баракам и отобрало у западников «талоны», выданные с вечера на питание следующего дня. Все без исключения отдали свои талоны. На рассвете 29-го, только пробили подъем, 120 человек собралось в одном бараке. Это было все польское население первой Осиповки. Настроение было у всех торжественное и приподнятое. Как на молитву перед боем, стали поляки и евреи и пропели старинный хорал: «Kiedy ranne wstaja zorze»… Затем отнесли начальнику лагпункта сверток со 120-ю талонами. Мы постановили не принимать пищи и не выходить на работу, пока не добьемся освобождения.
— Поляки бастуют! — разнеслось по лагерю. Если бы русские з/к позволили себе нечто подобное, с ними бы не поцеремонились. Самая дерзость этого выступления свидетельствовала о том, что поляки чувствуют силу за собой. Начальство растерялось. Сперва прибежал нарядчик, на обязанности которого лежит вывод людей на вахту — и оторопел. Попробовал взять силой, выругался, стал грозить — но барак, битком набитый, не боялся его. В барак стали заглядывать любопытные соседи. Наши дневальные не впускали посторонних. Прибежал в страхе инспектор КВЧ с увещаниями: «С ума вы сошли? Не знаете, что полагается за такое дело?» — не слушали и его. Тем временем прошел развод и лагерь опустел. Люди вышли на работу, и только один барак, как новый «Броненосец Потемкин», был полон ослушников.
Наконец, появился начальник лагпункта. Он медленно вошел в самую гущу людей, стал посреди барака, оглядел нары, где скучились заключенные, помолчал и спросил голосом, колючим, как штык:
— Так что же? Не будем работать? Наступила мертвая тишина. Вдруг из задних рядов брызнули голоса:
— Зачем нас держите? Нет права держать по амнистии. Мы голодные!
— Чего вы хотите? -спросил начальник.
Администрацию лагеря напугал не столько наш невыход на работу, как отказ от пищи. Голодная забастовка — серьезное оружие заключенных, т. к. лагерная власть обязана довести еду до з/к. Не смеет не выдать ее. За некормление людей она отвечает, и в данном случае не наше нарушение дисциплины «ее пугало, а нерозданная пища на 120 человек, что могло привести к самым неприятным последствиям. Начальство боялось за себя.
Первым выступил Брандес и спокойно изложил требования поляков: немедленный вызов прокурора из Ерцева для переговоров. Наше задержание противоречит амнистии и закону, и никто не имеет права заставить нас работать после того как мы амнистированы.
Говорили доктор Шпицнагель, молодой поляк Новак, который, если не ошибаюсь, приходился родственником кому-то из польских министров. Наконец, и я взял слово, чтобы как можно примирительнее и спокойнее объяснить начальнику лагпункта, что среди нас нет врагов Советской власти, что мы — граждане союзного государства, и место наше — в рядах польской армии, борющейся с общим врагом.
— Если друзья Советской власти, стало быть — помогайте! — сказал, внимательно глядя на меня, начальник лагпункта. — Зачем же отказываетесь работать?
— Работа в лагере, — ответил я ему, — есть наказание, от которого мы по амнистии освобождены. Работать в лагере — не будем.
— Не будем! Не будем! — хором закричали все собранные.
Начальник без слов повернулся и вышел. Через 15 минут вошел комендант и вызвал к начальнику всех, четырех, которые говорили. Нас привели в контору и по одному стали вводить в кабинет начальника.
Когда пришла моя очередь, я увидел пред собой целый аэропаг: за столом заседала коммиссия, там были, кроме начальника лагпункта, заведующие КВЧ, Санчастью и прочие руководители лагпункта.
Меня допрашивали / часа. Добивались ответа: кто собирал талоны вчера вечером, кому я отдал свой талон. Я сказал, что не помню. Потом мне стало стыдно своей нерешительности, и я сказал им, что не следует задавать мне таких вопросов.
— Почему? — заинтересовался начальник лагпункта.