История, которую она мне рассказала, лишь частично отвечала на мои вопросы, однако, вряд ли кто- нибудь мог знать больше, чем она, и добавить еще какие-нибудь подробности, потому что никто не наблюдал жизнь бродяги так долго, как она, ну разве что, кроме меня.
Я поблагодарил ее и заплатил по счету. Когда я уже собирался уходить, она предложила подняться вместе со мной в пансион. По тому, как она это сказала, и как смотрела на меня, пока говорила, я догадался, что случаи, когда клиенты предпочитают ее, а не тех, что помоложе, случаются все реже и реже. Мне не хотелось ранить ее самолюбие, но у меня были здесь другие дела; кроме того, именно потому, что ее общество было мне приятно, мысль о том, чтобы провести с ней ночь на зачуханном постоялом дворе – да еще учитывая кое-чье молчаливое присутствие в комнате по соседству, – показалась мне неприемлемой, непристойной, почти отвратительной. Я солгал, сославшись на какую-то выдуманную встречу; она мне не поверила, тем не менее, улыбнулась с профессиональной любезностью, как бы приглашая зайти и встретиться с ней в другой раз. Когда я задернул за собой занавеску и закрыл входную дверь, у меня было такое чувство, что бар – это тюрьма без решеток. Тюрьма, из которой ей уже никогда не выйти.
А что, если бы ей это удалось… Я был в пансионе. Я курил у окна, раздавленный липкой жарой и тут снова увидел ее. Она, должно быть, отвечала за кассу и запирала дверь, потому что вышла позже своих товарок. Ее врожденная элегантность, которая так привлекла меня, когда она говорила со мной, облокотившись о стойку бара, была еще заметнее сейчас, когда я смотрел, как она шла по переулку в своем бархатном платье, и ее силуэт четко вырисовывался при свете, который проникал в переулок с главной улицы. Дойдя до угла, она сделала нечто меня удивившее. Она остановилась и, повернувшись на высоких каблуках, с вызовом посмотрела в темноту, откуда только что вышла. Я улыбнулся и мысленно попрощался с ней.
Не знаю почему, но много лет спустя, когда эпоха моего процветания бесследно испарилась, я не раз вспоминал ее неподвижный силуэт, когда она несколько секунд смотрела туда, где я стоял и смотрел на нее, будто знала, что я стою и смотрю на нее, будто тоже прощалась со мной.
Потом она повернулась и исчезла за углом. Звук ее каблучков по плиткам тротуара становился все глуше, пока тишина снова не поглотила улицу, и все стало таким, как до ее появления.
Это была глухая тишина, беспросветная, словно пансион обезлюдел, словно хозяйка отказала другим клиентам, а потом ушла сама, оставив меня наедине с постояльцем в соседней комнате. Я пытался уловить хоть какой-нибудь шорох за тонкой стенкой, но в комнате бродяги стояла полнейшая тишина, будто его там и не было. Я вытянулся на кровати и, уставясь в потолок, курил. Глаза привыкли к темноте, и я не отрываясь, как загипнотизированный, разглядывал потолок, следя за причудливыми – изгибами колечек сигаретного дыма. Видимо, незаметно для себя, я заснул и проснулся от того, что переменил позу, – на улице уже светало, и мне показалось, что ночь длилась всего несколько минут.
Прошло совсем немного времени, и по шорохам за стеной я понял, что бродяга проснулся. Я пытался угадать, что именно он делает в эту минуту, но не особенно напрягаясь, потому что был убежден, – так или иначе, все равно произойдет нечто, что раз и навсегда доведет эту историю до. ее логического конца, и нет никакой необходимости что-то предпринимать для ускорения событий. И потом, в услышанном мною не было ничего необычного: человек проснулся и, не залеживаясь в постели, одевается, очень медленно – так, будто не хочет нарушать тишину, которая отступала по мере того, как занималось утро.
Я выглянул в окно и посмотрел на улицу. При свете дня она показалась мне еще более глухой, чем ночью. Бродяга вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. Прошло еще несколько минут, пока он спускался по лестнице и, видимо, платил за постой. Он перешел улицу, вошел в прямоугольник ниши, что-то достал из тележки – что именно, я не различил – и разложил это по местам, словно путешественник, который вернулся домой и разбирает чемодан. На все это ему понадобилось несколько минут. Когда он вышел из ниши и направился в другой конец переулка, я покинул свою комнату.
Хозяйка сказала мне, что как раз собиралась меня будить. Она выглядела более прибранной и более приветливой, чем накануне. Она знала, что я спал один и, возможно, надеялась, что некоторые изменения в ее внешности и поведении пробудят во мне интерес. Несмотря на то, что мой счет от этого увеличился, я дал ей понять, что вернусь вечером, и ушел, не утруждая себя объяснениями, поскольку рисковал потерять из виду бродягу. Когда я оказался на улице, он почти скрылся за углом.
Несколько минут мы двигались в его обычном ритме и так дошли до парка. Парк был большой, но несколько запущенный, с обширными газонами, около которых, то тут, то там, валялись урны для мусора с рассыпавшимся вокруг содержимым. Конечно, это было не то, что парк в богатой части города, но, видимо, это не так уж волновало гуляющих в это воскресное утро людей, которые семьями или компаниями сидели за столиками нескольких открытых кафе. Одна такая компания, судя по всему, явилась сюда отмечать какой-то праздник; мужья разговаривали с мужьями, жены с женами; среди мужчин были представители Национальной Гвардии, выглядевшие, как и все остальные, очень нарядно, в парадных мундирах и сверкающих лакированных треуголках. Очевидно, зеленая форма и треуголка вызывали у бродяги тяжелые ассоциации, потому что он направился в другую часть парка, не видную сидевшим за столиками людям из-за разросшихся деревьев. Я пошел за ним, и когда он нашел подходящее, как ему показалось, место, где можно просить подаяние, я сел на деревянную скамью и стал наблюдать за ним.
Он расстелил на земле газету и устроился рядом, в позе, которая напомнила мне восточных монахов. Он поставил на эту импровизированную скатерть металлическую тарелочку с мелочью в качестве рекламы и несколько глиняных фигурок Девы Марии и каких-то святых. Кроме того, что фигурки удерживали газету, чтобы ее не унес ветер, они придавали его облику завершенный характер, навевавший мысли о сострадания и смирении, что должно было совпадать с настроениями прихожан близлежащей церкви, а их немало выходило после мессы, и многие бросали в его тарелочку монетки.
Так мы с ним и провели время: он просил милостыню, а я наблюдал до тех пор, пока он не решил, что ему набросали достаточно мелочи, и стал собирать свое нехитрое барахлишко.
И тут появились дети.
Целая ватага, человек семь-восемь. У двоих в этот день состоялось первое причастие: один мальчик был одет в матросский костюм, а другой в адмиральский – в нарядной белоснежной курточке с эполетами и позолоченными аксельбантами. Это был толстый очкарик. Вел он себя, как полагается вожаку, и, казалось, был в полном восторге от важности происходившего в тот день события. Дети играли в «полицейские и воры», у некоторых были водяные пистолеты, остальные изображали пистолет с помощью большого и указательного пальцев, прицеливаясь друг в друга; чтобы как-то возместить отсутствие боевых патронов, эти последние изо всех сил надсаживали глотку, имитируя звуки выстрелов. Стоило бродяге увидеть и услышать их игры, в глазах его вспыхнул страх, и он отчаянно заторопился. Его необычная реакция заставила меня насторожиться. Дети, хотя и приближались к нему, поскольку «полицейские» постепенно настигали «воров», не обращали на него никакого внимания. Как вдруг, толстый мальчик, который в этот момент облизывал огромное мороженое и одновременно стрелял из водяного пистолета, увидел бродягу и, рассмеявшись, громко заорал, – это было нечто среднее между воплем дикаря и военным кличем, который заставил меня вскочить, как на пружинах. Когда остальные дети посмотрели туда, куда с победным видом показывал им мальчишка, они тут же забыли свое игрушечное противостояние и бросились бегом к бродяге, который старался исчезнуть, как можно быстрее. Но было поздно. Он не мог убежать от них, и они это знали. Они даже сбавили ход, будто хотели оттянуть удовольствие – дать ему фору, а потом окружить. Когда