Они так и назывались —
«Я, товарищи, поэт гениальный». С этой фразы любил начинать свои блистательные речи Вадим Шершеневич.
И Маяковский примерно говорил то же самое, и Есенин, и я, и даже Рюрик Ивнев своим тоненьким девическим голоском.
В переполненных залах — умные улыбались, наивные верили, дураки злились и негодовали.
А говорилось это главным образом для них — для дураков.
«Гусей подразнить», — пояснял Есенин.
Древняя традиция. Очень древняя. Иисус из Назарета еще посмелей был. Он забирался на крышу и объявлял: «Я сын Бога», «Я сошел с небес».
Евангелист замечает, что при этом зеваки обычно судачили:
— Не Иисус ли это, сын плотника Иосифа? Ведь мы же знаем мать его и отца. Как же он говорит, что сошел с небес?!
А четыре родных брата «сошедшего с небес»: Иаков, Иосиф, Иуда и Самсон — тут же мозолили глаза.
Даже нехитрые доверчивые ученики Иисуса, опять же по словам евангелиста, очень удивлялись: как, мол, такое можно слушать?!
Значит, хочешь не хочешь, а надо признать, что мы со своим «я, видите ли, поэт гениальный» не очень-то были оригинальны и храбры.
Если маленькое «Стойло Пегаса» не вмещало толпу, кипящую благородными страстями, Всеволод Эмильевич Мейерхольд вскакивал на диван, обитый красным рубчатым плюшем, и, подняв высоко над головой ладонь (жест эпохи), заявлял:
— Товарищи, сегодня мы не играем, сегодня наши актеры в бане моются; милости прошу: двери нашего театра для вас открыты — сцена и зрительный зал свободны. Прошу пожаловать!
Жаждущие найти истину в искусстве широкой шумной лавиной катились по вечерней Тверской, чтобы заполнить партер, ложи и ярусы.
Если очередной диспут был платным, сплошь и рядом эскадрон конной милиции опоясывал общественное здание. Товарищи с увесистыми наганами становились на места билетерш, смытых разбушевавшимися человеческими волнами.
О таких буйных диспутах, к примеру, как «Разгром „Левого фронта“», вероятно, современники до сих пор не без увлечения рассказывают своим дисциплинированным внукам.
В Колонный зал на «Разгром» Всеволод Мейерхольд, назвавший себя «мастером», привел не только актеров, актрис, музыкантов, художников, но и весь подсобный персонал, включая товарищей, стоявших у вешалок.
Следует заметить, что в те годы эти товарищи относились к своему театру несравненно горячей и преданней, чем относятся теперь премьеры и премьерши с самыми высокими званьями.
К Колонному залу мейерхольдовцы подошли стройными рядами. Впереди сам мастер чеканил мостовую выверенным командорским шагом. Вероятно, так маршировали при императоре Павле. В затылок за Мейерхольдом шел «знаменосец» — вихрастый художник богатырского сложения. Имя его не сохранилось в истории. Он величаво нес длинный шест, к которому были прибиты ярко-красные лыжные штаны, красиво развевающиеся в воздухе.
У всей этой армии «Левого фронта» никаких билетов, разумеется, не было. Колонный был взят яростным приступом. На это ушло минут двадцать. Мы были вынуждены начать с опозданием. Когда я появился на трибуне, вихрастый знаменосец по знаку мастера высоко поднял шест. Красные штаны зазмеились под хрустальной люстрой.
— Держись, Толя, начинается, — сказал Шершеневич.
В ту же минуту затрубил рог, затрещали трещотки, завыли сирены, задребезжали свистки.
Мне пришлось с равнодушным видом, заложив ногу на ногу, сесть на стул возле трибуны.
Публика была в восторге. Скандал ее устраивал значительно больше, чем наши сокрушительные речи.
Так проходил весь диспут. Я вставал и присаживался, вставал и присаживался. Есенин, засунув четыре пальца в рот, пытался пересвистать примерно две тысячи человек. Шершеневич философски выпускал изо рта дым классическими кольцами, а Рюрик Ивнев лорнировал переполненные хоры и партер.
Я не мог не улыбнуться, вспомнив его четверостишие, модное накануне революции:
Докурив папиросу, Шершеневич кисло сказал:
— «Разгром» не состоялся.
Нашего блестящего Цицерона это слегка огорчило. Надо было утешить его.
— Не горюй, Дима. Мы сразу объявим второй диспут. В Большом зале консерватории.
— Правильно. Другого выхода нет.
На этот раз на афишах стояло: «Мы — ЕГО!» (то есть Мейерхольда).
Мелкой рысцой на доисторическом извозчике подъехал мастер к зданию на Никитской. Рядом с ним гордо сидела Зинаида Райх. Брошенная Есениным, она стала женой вождя «Левого фронта», который в спешном порядке делал из этой скромной совслужащей знаменитую актрису.
— А где же свистуны? — удивленно спросил я у нашего администратора. — Где левая армия под красными штанами?
— Сегодня у него в театре идет спектакль. Занята почти вся труппа, — со счастливым видом отвечал степенный администратор. — Нам повезло, Анатолий Борисович.
— Великолепно!
Бедный Мейерхольд левой рукой прикрывал от ветра перевязанную щеку, а правой отстегивал облезлую полость.
— У Всеволода Эмильевича флюс. Очень болят зубы, — грустно сообщил мне угодливо-вертлявый рецензентик из мейерхольдовского лагеря.
— Вот так камуфлет! Ну как же его драконить? Такого несчастного с флюсом?
Шершеневич, как Анатэма в МХАТе, вскинул правую бровь:
— Очередной балаган, Толя. Головой ручаюсь, никакого флюса у него нет. А вот актер он все-таки замечательный!
Администратор кивнул:
— На жалость берет. Не столько вас, друзья мои, сколько публику. Расчет тонкий, психологический.
Купив билеты у перекупщика, Мейерхольд расслабленной походкой больного старика вошел в зал, тяжело опираясь на руку Зинаиды Райх.
— А ну-ка, Боря, — сказал я своему приятелю Глубоковскому, — сорви ненароком черную тряпицу с его физиономии.
— Есть!
И через несколько минут он уже победоносно ею помахивал.
Само собой, никакого флюса у Мейерхольда и в помине не было.
— Можно начинать? — осведомился степенный администратор. — Всеволоду Эмильевичу «фокус не удалей».
— Начинайте.
Заложив руки за спину, администратор вышел на сцену и с профессорской важностью произнес: