— Разрешите, друзья, несколько осовременить афоризм Горького, — сказал детский писатель со скептическим носом, слишком тонким и острым для рядового человека.
— Ну, осовременивай.
И воспитатель молодого поколения отчеканил:
— Летать рожденный могет и ползать.
— Прелестно!
— Терпеть не могу чудес! — говорю всякий раз, когда ищу свои очки, только что снятые с носа.
Бывает, что даже умоляю, как в детстве:
— Черт, черт, поиграй и отдай.
Смерть — это неизбежный трюизм, неизбежная банальность. Так к ней и надо относиться.
Пытаюсь.
До чего преувеличен Маяковский! Не любим, но из чиновничьего, из рабского послушания преувеличен. Сталин распорядился: «Самый лучший!..» Ну, и пошла писать губерния — попал Владимир Владимирович в Пушкины нашей эпохи. «Баня» стала «Борисом Годуновым» XX века, «Облако в штанах» — «Евгением Онегиным».
Смех и слезы.
Какая же литературная «компашка» меня устраивает?
Извольте: Шекспир, Пушкин, Лев Толстой, Чехов.
Больше всего на свете я ненавижу ханжей. Но тому, кто написал «Дьявола», и это, по мне, простительно.
«… Астрову нужно взять Алену, а дяде Ване Матрену», — скрипит он.
А подальше и того пуще: «… приставать к Серебряковой нехорошо и безнравственно».
Ханжи на здоровье, ханжи, Лев Николаевич!..
А тому, кто написал «Дядю Ваню», и пококетничать не грех. Господь Бог ему все простит.
— Я же не драматург, послушайте, я — доктор.
Это он Станиславскому. И похулиганить горазд:
«На Страстной неделе у меня приключилось геморроидальное кровотечение, от которого я до сих пор не могу прийти в себя. На Святой неделе в Ялте был Художественный театр, от которого я тоже никак не могу прийти в себя…»
Вот хулиган! Вот прелесть!
— Стихов-то у меня… лирики… про любовь нет… Хоть шаром покати… — сказал Есенин. — Плохо это… Влюбиться надо… Лирически бы… Только вот не знаю в кого.
Он никогда не умел писать и не писал без жизненной подкладки.
На его счастье, в тот же день Никритина вернулась домой после вечерней репетиции с приятельницей своей Гутей Миклашевской, первой красавицей Камерного театра.
Большая, статная. Мягко покачивались бедра на длинных ногах.
Не полная, не тонкая. Античная, я бы сказал. Ну, Афродита, что ли. Голова, нос, рот, уши — точеные. Волосы цвета воробьиного крыла. Впоследствии Есенин в стихах позолотил их. Глаза, поражающие в своем широком и свободном разрезе, безукоризненном по рисунку. Негромко говорила, негромко смеялась. Да нет, пожалуй, только пленительно улыбалась.
Пушкин, казалось, угадал ее:
Александр Сергеевич не счел приличным напечатать эти свои отличные стихи, так как написал их о собственной жене.
У Сергея Александровича были другие этические правила.
Эти стихи, тоже написанные о жене законной, зарегистрированной, об Айседоре Дункан, Есенин, разумеется, напечатал. И слава Богу! У каждого века своя повадка.
На другой же день после знакомства с Миклашевской Есенин читал мне:
В первый раз я запел о любви…
Это была чистая правда.
А ночью он читал в ресторане — своей музе из Камерного театра:
У Миклашевской был муж или кто-то вроде мужа — «приходящий», как говорили тогда. Она любила его — этого лысеющего профессионального танцора. Различие между приходящей домработницей и приходящим мужем в том, что домработница является на службу ежедневно, а приходящий муж — раза два в неделю.
Приезжая к Миклашевской со своими новыми стихами, Есенин раза три-четыре встретился с танцором. Безумно ревнивый, Есенин совершенно не ревновал к нему. Думается, по той причине, что роман-то у него был без романа. Странно, почти невероятно, но это так.