«И ни в коем случае натощак не курить» – вспомнил он слова врача из госпиталя, усмехнулся. Как же не закурить, когда натощак папироса самая сладкая.
За дверью плескался и покрякивал от удовольствия Шамшулов. Ветер, летящий мимо приоткрытого окна, нес запах паровозного дыма, сгоревшего угля из печки проводника.
Весна здесь, севернее Москвы, еще не набрала силу – только-только распускались почки. На стоящих вдоль пути деревьях, молодая зелень еще не радовала глаз, но даже пасмурное небо не портило впечатление от пробуждающейся к жизни природы. Лес внезапно отступил от полотна, ушел вдаль темной стеной. Поплыли мимо раскисшие поля. Вдали, возле леса, притулилась деревенька, над избами курился дым. Одинокий трактор тащил в поле то ли сеялку, то ли плуг – отсюда было не разобрать.
Щелкнула задвижка на двери. Кривокрасов выбросил окурок в окно, обернулся. Шамшулов, с покрасневшим от холодной воды лицом, шагнул навстречу.
– О, молодец. Не то, что эта барышня. Раз – и готов. А ее что, одну оставил? Непорядок, товарищ сержант Государственной Безопасности!
Кривокрасов глянул вдоль вагона. Двери в купе были закрыты, проводник суетился в другом конце, растапливая печурку под титаном. Сержант ткнул Шамшулова в грудь твердым, как гвоздь пальцем, подталкивая обратно в туалет. На лице у того отразилось недоумение, он нерешительно отступил. Кривокрасов шагнул вперед, захлопнул за собой дверь.
– Ты вот что, милый. Ты у себя на зоне командуй, понял? – не переставая давить пальцем, сказал он, растягивая слова на блатной манер. – Я тебе не вертухай скурвившийся, и не безобидник лагерный. Я в органах девять лет и начальство у меня свое. Мне его хватает во как, – он провел ребром ладони по горлу. – И девчонку не трогай. Это тебе не блатных в «столыпине» парить. Едет она в спецлагерь и отношение к ней должно быть, как к оступившемуся, но раскаявшемуся гражданину, а не к врагу народа. Если ты забыл инструктаж, так я напомню.
– Ты кого защищаешь? – лицо Шамшулова пошло красными пятнами, – интеллигенцию гнилую? Деклассированный элемент? Ты же партиец! Да она…
– Я тебе все сказал, – Кривокрасов открыл дверь, – освободи помещение.
Шамшулов боком стал протискиваться мимо него, остановился, дохнув запахом нечищеных зубов.
– Что-то ты к ней неровно дышишь, товарищ сержант. Как бы тебе…
Кривокрасов сгреб его за гимнастерку, рванул к себе и, прижавшись лбом к голове, прошипел в масляные глаза:
– Еще слово и в Вологде ты отстанешь от поезда, сука. Слово даю. По слабости здоровья отстанешь. А поправлять ты его будешь долго. Может даже всю жизнь.
Проводив Шамшулова глазами, Кривокрасов умылся, расчесал волосы, поскреб ладонью щетину на подбородке. Побриться бы, конечно, не мешало. Еще со времен работы в МУРе он привык, чтобы с утра на лице не осталось никаких следов ночи, какая бы она не была. А ведь приходилось и в засадах сутками сидеть, и малины воровские трясти, не глядя день за окном или ночь. Все тогда было ясно, все понятно: вот бандит, грабитель, убийца – возьми его и хорошим людям станет легче жить. А сейчас? На кого укажут пальцем, тот и враг. Дело есть дело, он никогда не отказывался вести слежку, арестовывать, но иногда в душу закрадывалось сомнение: а так ли все просто? Что ж получается: человек честно жил, работал, а его – раз под белы руки за то, что он из дворянской или купеческой семьи! «Вот вернусь и попрошусь обратно в МУР», – подумал он и тут же невесело усмехнулся. Если даже Кучеревский не знает, надолго ли его откомандировали, то лучше уж тянуть лямку, там, куда послали и не думать о скором возвращении. Да-а, подкинула жизнь работенку – заключенных охранять.
Лада вышла из купе, Кривокрасов посторонился, пропуская ее. У девушки был, действительно, не выспавшийся вид. Шамшулов забросил на свободную верхнюю полку постельные принадлежности и матрацы и, расстелив на столике газеты, доставал из вещмешка продукты.
– Отец, – окликнул Кривокрасов проводника, – чайку не организуешь?
– Подождать придется, – проворчал тот, – вот, это чудо раскочегарю. Сколько раз говорил начальству – дымоход прочистить. Хоть сам в трубу полезай!
Вдвоем быстро порезали чуть зачерствевший кирпич черного хлеба, почистили вареную в «мундире» картошку. Шамшулов развернул тряпицу, вытащив увесистый шмат сала, покрытого кристаллами соли.
– Ты как насчет по рюмочке? – спросил он, глядя в сторону.
– В шесть утра? Нет, спасибо.
– Ну, как знаешь, – пожал плечами Шамшулов, – а я приму для бодрости.
Он взял у проводника стакан, выбив сургучную пробку, налил себе граммов сто водки и, залпом выпив, налег на сало. Кривокрасов вяло пожевал хлеба, макнул в соль картошку. Всухомятку еда не лезла в горло. Шамшулов снова налил.
– Вот ты обижаешься, а зря, – сказал он, – с этой девкой еще мороки не оберемся. Уж ты мне поверь – я мно-огих видал. Вся из себя гордая! Дворянка, мать ее за ногу! Да мы их в семнадцатом, – он рубанул воздух ребром ладони, – во как! Будь здоров!
Водка проскользнула ему в глотку, словно мышь в знакомую нору – даже кадык на покрасневшей шее не дернулся.
– Тебе сколько лет? – спросил Кривокрасов.
– А что? – насторожился Шамшулов, – ну, тридцать два.
– Значит, говоришь, в семнадцатом ты их – во как!
– Ну, это я к слову, – отмахнулся тот, – но уж этим интеллигентишкам спуску не дадим! Это они поначалу гонор показывают, уж я-то знаю. В лагере мы их к блатным определяли, а те сами разбираются. Не хочешь по-людски – перо в бок, и – привет родителям. Ты молодой еще, Миша, горячий. Все справедливость ищешь. А они враги! Вот повидаешь с мое…
– Да мне и своего хватает, – усмехнулся Кривокрасов.
– Чего там тебе хватает, – отмахнулся Шамшулов, – я ведь с командира отделения охраны начинал, ага. В Соловках еще, в двадцать восьмом. А вот, дослужился до старшего инспектора, – он потер рукавом серебряную звезду в петлице. – Там, на Соловках, у нас все просто было: возьмешь, бывало, попа какого, или этого, из офицерья, да в лесу его к сосне привяжешь, в чем мать родила. А на следующий день он уже и холодный. Гнус там – жуть, кровь сосут, что твои упыри. Зимой еще проще: выведешь такого…
Дверь в купе отворилась, Лада вошла, повесила полотенце, присела на полку. Лицо у нее посвежело, разгладились морщинки в уголках глаз.
– Завтрак, – кивнул на стол Кривокрасов, – присоединяйтесь.
– А у меня огурчики соленые есть, будете? – Лада вытащила чемодан, достала банку огурцов и поставила ее на стол.
– Не откажусь, – кивнул сержант.
– О-о, вот это закуска, – Шамшулов потер ладони, – выпьете с нами.
– Нет, благодарю, – вежливо отказалась девушка.
– Во, а я что говорил, – обрадовано воскликнул инспектор, – брезгует.
– Нет, просто я водку не пью, да и рано еще…
– Ну, шато-марго у нас не подают. Мы люди простые, из пролетариев. Так вот, сержант, слушай дальше, на Соловках-то как было: выведешь его на снег в одном белье, руки за спину, стреножишь и пускаешь гулять, – Шамшулов развеселился, вспомнив, по его мнению, забавные эпизоды, – а он и скачет в сугробе – греется, значит…
– Вы знаете, я выйду в коридор, подышу, – сказала Лада.
Она закрыла за собой дверь, не прикоснувшись к еде.
– Видал? – спросил Шамшулов, – видал? Не нравится, значит, а?
– Ты, инспектор, не пей больше, – посоветовал Кривокрасов, – оставь на обед.
– Еще купим. Вагон-ресторан есть, значит, не пропадем! Ты куда?
– Пойду насчет чая узнаю, – успокоил его сержант.
Он вышел в вагон. Белозерская стояла у приоткрытого окна, закрыв глаза. Ветер трепал ее русые волосы. Кривокрасов подошел к ней, хотел окликнуть и вдруг заметил на ресницах слезы. Он кашлянул. Девушка открыла глаза, быстро вытерла глаза.
– Ветром надуло, – попыталась она улыбнуться.