— Все равно помоги.
Корсакова подняли на ноги, он открыл глаза. В лицо ему участливо заглядывал Шестоперов.
— Ну, ожил? Игорек, так не договаривались. Вечер в самом разгаре, а ты — спать! Не пойдет. Вот Гермоген, — Леня указал на мужичка, — знает дыру…
— Герман я.
— Какая разница? — искренне удивился Леня. — Короче, нормальные герои всегда идут в обход. Двинули, други.
Через дыру в ограде возле самой реки они проникли к вожделенным вождям и с комфортом устроились в беседке. Леонид разложил на столе закуску и праздник продолжился. Игорь посмотрел на поникшие кусты, на лужи на дорожках, на мокрые скульптуры, которые казались в темноте надгробиями и ему стало тоскливо, будто это он вынужден стоять в парке забытым памятником самому себе.
Несостоявшийся утопленник Константин еще два раза бегал за водкой, которая уже потеряла всякий вкус и пилась легко, словно ключевая вода. Говорили об искусстве, о бабах, о Поклонной Горе, на которой Наполеон ждал бояр с ключами от Москвы, о вождях и снова об искусстве и бабах. Изредка, когда сознание возвращалось, Корсаков пытался уловить нить разговора, но говорили все разом, причем прекрасно понимали один другого и никто не пытался переубедить оппонента, используя в качестве аргумента пустые бутылки. Обращались друг к другу исключительно вежливо, даже с нежностью, чему Корсаков немало удивлялся.
— …а я тебе говорю, друг Гервасий, что у всех американок жопа резиновая и если взять булавку…
— Герман я. Булавкой винную пробку не расковыряешь, шило надо, Ленечка. А расковыряешь, крошки вытрясешь и сдавай ее, родимую, как стеклотару. Вот Константин не даст соврать. Скажи, Константин!
— Я скажу: не надо орден, я согласен на медаль!
— …знак доблести и чести…
— На Арбате любую медаль, а то и Героя Союза, царствие ему…
— …и прозрачен асфальт, как в реке вода, — Корсаков внезапно обнаружил, что последняя фраза принадлежит ему и что он поет, а остальные пытаются подтягивать в меру знания слов. — Ах, Арбат, мой Арбат, ты мое…
— …художество…
— …похмелие…
— …поэзия…
— …отечество. Никогда до конца не пройти тебя, — Корсаков допел и заметил, что из глаз текут слезы, и все заметили, что он плачет, но было совсем не стыдно, а просто хорошо — слезы принесли облегчение и смыли тоску.
Шестоперов, тоже всплакнув, налил всем и сказал тост, который присутствующим очень понравился, а Константин даже попросил записать ему этот тост, чтобы не забыть. Там были простые задушевные слова про гнилую интеллигенцию, про жизненность чистого холста, противопоставленного постмодернистским канонам, про актуальность пространства, ждущего, когда его наполнят смыслом, изначальными черно- белыми мазками, лежащими в основе любой каллористики…
Герман, согласно кивая, заявил, что давно не слышал настолько прочувствованных слов, пробирающих аж до печенки, и добавил, что прекрасный тост пропадет, если под него не выпить два, а то и три раза, что все и сделали…
Дождь припустил сильнее, забарабанил по жестяной крыше. Корсаков вышел из беседки оставляя за спиной гул голосов, и, хлюпая по грязи, направился к памятнику Ильичу Первому, работы какого-то скульптора из малых народностей вследствие чего Ильич был похож то ли на Чингисхана, то ли на Далай- ламу. Корсаков прижался щекой к шершавому мокрому граниту.
Миллионы лет этот гранит был частью скал, а вот поди ж ты, вырубили, обтесали, превратили в памятник, и стоять ему теперь, пока не забудут кому он, собственно, установлен. А потом вывезут и превратят в щебенку. Сам Корсаков уже стал такой щебенкой под ногами, и Леню чаша сия не минует, несмотря на успешные продажи, несмотря на выставки и презентации. А потому — осталось только пить, скулить в тряпочку, и продолжать по инерции писать картины. По трезвому, спьяну… какая разница — все равно лежать им под лестницей в старом выселенном доме, где Корсаков обретался, или пылиться в захламленном чулане. В лучшем случае какой-нибудь жулик от искусства, работающий с иностранцами, выцыганит понравившийся холст, заплатит полсотни, ну, сотню баксов и унесет картину подмышкой, довольный, что в очередной раз ободрал пьяного дурака.
Корсаков оторвался от гранитного вождя и устремился к беседке, разбрызгивая прятавшиеся в траве лужи.
— А мне кто-нибудь, ва-аще, нальет сегодня?
— Игорек, дорогой, о чем речь! — Леня поднес ему стакан.
Жадно, будто заблудившийся в пустыне бедуин, Корсаков выпил водку, как воду, тремя крупными глотками, утерся рукавом и оглядел присутствующих.
— Не надоело ли по кустам пгятаться, товагищи? — вопросил он, подражая Ильичу Первому, — не надоело пить водку и стонать о загубленной России?
— Надоело, — подтвердил Герман-Герасим.
— Вот, Леонид! Где ты был, когда мы кровь проливали в девяносто третьем? Когда на баррикадах, против танков и спецназа стояли… и юный Гайдар впереди! Где был ты, Леонид Шестоперов?
— Э-э… — Леня замешкался, — так это, в Стокгольме. Выставка, понимаешь…
— Не узнаю Леню-Шеста! — трагически воскликнул Корсаков, — Леню — вождя, Леню — агитатора, горлопана, главаря! Веди нас, Леонид, еще не все потеряно, еще есть силы, а булыжник — оружие пролетариата, мы всегда вырвем из пропитой… пропитанной кровью товарищей брусчатки!