с самим собой. И обнаружил, что маниакальная страсть к тому, чтобы каждая вещь имела свое место, каждое дело – свое время, каждое слово– свой стиль, вовсе не была заслугой упорядоченного ума, но наоборот – придуманной мною системой для сокрытия беспорядочности моей натуры. Я обнаружил, что дисциплинированность – вовсе не мое достоинство, но всего лишь реакция на собственную бесшабашность; что я выгляжу щедрым, чтобы скрыть свою мелочность, что слыву осторожным, потому что таю зломыслие, что умиротворитель я не по натуре, а из боязни дать волю подавляемым порывам бешенства, и что пунктуален лишь затем, чтобы не знали, как мало я ценю чужое время. И наконец, я открыл, что любовь – вовсе не состояние души, но знак Зодиака.
Я стал другим. Я попытался перечитать классиков, которыми руководствовался в отрочестве, и не смог. Я погрузился в литературу романтиков, которую терпеть не мог, когда мать твердой рукой пыталась ее навязывать мне, а теперь именно благодаря ей понял, что необоримая сила, которая движет миром, вовсе не счастливая любовь, а любовь несчастная. А когда кризис поразил и мои музыкальные вкусы, я почувствовал себя старым и отсталым и открыл свое сердце радостям слепого случая.
Я спрашиваю себя, как мог я поддаться этому непрекращающемуся помрачению, которого так боялся и которое сам вызвал. Я витал в обманных облаках и сам с собой разговаривал перед зеркалом в тщетной надежде понять, кто я есть. Я был как в бреду, и однажды, увидев демонстрацию студентов, бросающих камни и бьющих бутылки, с трудом взял себя в руки, чтобы не пойти в первом ряду под транспарантом, который освятил бы мою правду: «Я сошел с ума от любви».
Образ спящей Дельгадины неотступно стоял передо мной, и я безо всякого умысла совершенно изменил характер моих воскресных заметок. О чем бы я ни писал теперь, я писал для нее, я смеялся и плакал для нее, и с каждым написанным мною словом уходила частичка моей жизни. Вместо привычной газетной манеры, в какой я писал всегда, я стал писать в виде любовных писем, так что каждый мог читать их как свои. Я предложил редакции не набирать текст типографским шрифтом, а публиковать их написанными от руки моим каллиграфическим почерком. Заведующий редакцией, конечно же, увидел в этом очередной приступ старческого тщеславия, но генеральный директор убедил его всего лишь одной фразой, которая сразу стала крылатой в редакции:
– Не заблуждайтесь: тихие сумасшедшие приближают будущее.
Публика откликнулась и восторженных незамедлительно множеством писем от влюбленных читателей. Некоторые письма даже читали по радио, как важные новости, в крайм-тайм, с них делали всевозможные копии на мимеографах или через копировальную бумагу и продавали, как контрабандные сигареты на углах улицы Сан Блас. С самого начала они были продиктованы страстным желанием выразить себя, я их писал от имени девяностолетнего человека, который не научился думать как старик. Интеллектуальная среда, по обычаю, повела себя ханжески. И даже графологи, от которых этого меньше всего ожидали, пустились в противоречивые рассуждения, основываясь на ошибочных заключениях связанных с моей каллиграфией. Именно они посеяли раздор в мыслях и настроениях, разожгли костер полемики и ввели моду на ностальгию.
Я договорился с Росой Кабаркас, что до конца года в комнате останется электрический вентилятор, туалетные принадлежности и все, что я еще сочту необходимым для жизни. Я приходил в десять и всегда приносил что-нибудь для девочки, или для нас обоих, и несколько минут занимался тем, что ставил декорации для театра наших ночей. А прежде чем уйти, всегда не позднее пяти утра, снова прятал все под замок. И спальня снова становилась убогой, какой она и была с самого начала, предназначенная для унылых любовей случайных клиентов. В одно прекрасное утро я услышал, что Маркое Перес, самый популярный голос на радио, решил читать мои воскресные заметки в понедельник в своем выпуске новостей. Преодолев брезгливость и испуг, я сказал: «Знаешь, Дельгадина, слава – это толстая сеньора, которая не спит с тобой, но когда просыпаешься, она стоит у постели и смотрит».
Как– то утром я остался позавтракать с Росой Кабаркас, казавшуюся мне уже не такой дряхлой развалиной, несмотря на ее глубокий траур и надвинутую на брови черную шляпку. Ее завтраки славились своим великолепием и обилием перца, от которого у меня катились слезы из глаз. Откусив первый же кусок живого огня, я изрек, обливаясь слезами: «Сегодня ночью у меня и без полнолуния будет гореть задница». – «Брось жаловаться, – сказала она. – Если задница горит, значит, она у тебя пока еще, слава Богу, есть».
Роса удивилась, когда я назвал Дельгадину. «Ее не так зовут», – сказала бандерша. «Не говори как, – перебил я ее, – для меня она – Дельгадина-Худышка». Та пожала плечами: «Ладно, какая разница, она – твоя, просто это имя мне кажется каким-то рахитичным». Я рассказал ей про слова о тигре, которые девочка написала на зеркале. «Не может такого быть, – удивилась женщина, – она не умеет ни читать, ни писать». – «В таком случае – кто же?» Роса пожала плечами: «Должно быть, кто-то, кто умер в этой комнате».
Я воспользовался этими завтраками, чтобы облегчить душу с Росой Кабаркас и попросить у нее разные малости для Дельгадины, чуть улучшить условия, чуть приодеть. Она соглашалась охотно, даже лукаво, точно школьница. «Смешно! – сказала Роса мне как-то. – У меня такое ощущение, будто ты просишь у меня ее руки. Кстати, – вдруг пришло ей в голову, – почему бы тебе на ней не жениться, в самом деле?» Я остолбенел. «Серьезно, – настаивала она, – дешевле бы вышло. В конце концов, в твоем возрасте главное – годишься ты или не годишься, а ты сказал, что у тебя с этим – порядок». Я перехватил инициативу: «Безлюбый секс – утешение для тех, кого не настигла любовь».
Она расхохоталась: «Ах, мудрый ты мой, я всегда знала, ты – настоящий мужчина, всегда таким был, и рада, что таким остался, в то время как твои враги уже сложили оружие. Не зря о тебе столько разговоров. Ты слышал Маркоса Переса?» – «Кто ж его не слышал», – сказал я, чтобы свернуть разговор. Но она гнула свое: «А профессор Камачо и Кано вчера в передаче „Обо всем понемножку“ сказал, что мир теперь уже не тот потому, что мало осталось таких, как ты».
К концу той недели я обнаружил, что Дельгадина кашляет и у нее жар. Я разбудил Росу Кабаркас, и та принесла мне в комнату аптечку для первой помощи. Два дня спустя она все еще была слаба и не могла вернуться к своему обычному занятию – пришивать пуговицы. Врач прописал ей домашние средства как для обычного гриппа, который проходит за неделю, однако был встревожен ее общим истощением. Я не видел Дельгадину, чувствовал, что мне ее не хватает, и пока решил воспользоваться случаем и устроить все по- своему в комнате.
Я принес сделанный пером рисунок Сесилии Поррас к книге рассказов Альваро Сепеды «Мы все ждали». Еще шесть томов Жана Кристофа, Ромена Роллана, чтобы украсить мои ночные бдения. Словом, когда Дельгадина смогла вернуться сюда, комната имела достойный вид и была вполне пригодна для здешнего счастья: воздух, очищенный душистым инсектицидом, стены розового цвета, матовые плафоны на лампах, свежие цветы в вазах, мои любимые книги, хорошие картины моей матери, повешенные иначе, в соответствии с сегодняшними вкусами. Я поменял старый приемник на новый, коротковолновый, и поставил на программу классической музыки, чтобы Дельгадина научилась спать под квартеты Моцарта, но в один прекрасный вечер обнаружил, что он настроен на волну, передающую модные болеро. Таков был ее вкус, никаких сомнений, и я принял его без сожаления, потому что и я в свое время, в лучшие мои дни, искренне увлекался ими. На следующий день перед тем, как уйти домой, я губной помадой написал на зеркале: «Девочка моя, мы одиноки в этом мире».
В те дни у меня появилось странное ощущение, будто она взрослеет раньше времени. Я поделился этим