моря. Он пребывал в постоянном беспокойстве – то открывал окна, чтобы было больше воздуха, то снова закрывал, то велел, чтобы кресло поставили спинкой к свету, то наоборот, и, казалось, немного успокаивался, только раскачиваясь в гамаке – раскачиваясь из последних сил, которые у него еще оставались.
Дни в Санта-Марте стали такими тяжелыми, что, когда генерал обрел некоторое спокойствие и захотел перебраться в загородный дом сеньора Мьера, доктор Реверенд первым настоял на отсрочке, он понимал: уехать сейчас – это уйти туда, откуда нет возврата. Накануне отъезда генерал написал своему другу: «Я умру через два месяца или чуть позже». Эти слова были откровением для всех, ибо чрезвычайно редко за всю его жизнь и особенно в последние годы кто-нибудь слышал, как он вспоминал о смерти.
Ла-Флорида-де-Сан-Педро-Алехандрино, расположенная на отрогах Сьерра-Невады, в одной лиге от Сан-та-Марты, состояла из домов для работников плантации сахарного тростника и фабрики для производства печенья. В коляске сеньора Мьера генерал проделал путь, который его бездыханное тело, завернутое в старое крестьянское одеяло, на повозке, запряженной волами, в той же самой пыли, но в противоположном направлении должно будет повторить десять дней спустя. Задолго до того, как генерал увидел дом сеньора Мьера, ветер донес до него запах сладкой патоки, и он тотчас оказался в западне одиночества.
– Это запах Сан-Матео, – вздохнул он.
О плантации и заводе в Сан-Матео, в двадцати четырех лигах от Каракаса, он вспоминал всегда с мучительной тоской. Там он остался в возрасте трех лет без отца, круглым сиротой в девять и вдовцом в двадцать. Он женился в Испании на красивой девушке из семьи креольских аристократов, своей родственнице, и единственной его мечтой тех лет было счастливо жить с ней, умножать свое состояние, владея рабами и землей Сан-Матео. Он никогда не был до конца уверен, случилась ли смерть его супруги через восемь месяцев после свадьбы от злокачественной лихорадки или в результате несчастного случая в доме. Именно эта смерть явилась для него подлинным рождением, ведь прежде он был просто юным представителем одного из высокородных колониальных семейств, предающимся светским удовольствиям, без малейшего интереса к политике, но после смерти жены в одночасье он превратился в мужчину и остался им навсегда. Он никогда больше не говорил о своей умершей супруге, никогда не вспоминал о ней и никогда не пытался заменить ее другой. На протяжении всей жизни почти каждую ночь ему снился дом в Сан-Матео, а иногда он видел во сне отца и мать и каждого из своих братьев, но жену не видел никогда – он похоронил ее на дне забвения вместе с другими горькими воспоминаниями, ибо это было пусть жестокое, но средство, чтобы продолжать жить без нее. То немногое, что смогло теперь на мгновение оживить его память о Сан- Матео, – это запах патоки в Сан-Педро-Алехандрино, здешние рабы, даже не удостоившие его взглядом сострадания, огромные деревья вокруг дома, выкрашенного к его приезду в белый цвет; Сан-Педро- Алехандрино – еще один сахарный завод и плантация, куда судьба привела его и где ему предстояло умереть.
– Ее звали Мария Тереса Родригес дель Торо-и-Алайса, – вдруг сказал он.
Сеньор де Мьер не понял.
– Кого? – спросил он.
– Ту, которая была моей женой, – сказал он и тут же добавил:
– Но забудьте об этом, пожалуйста: это несчастье времен моего детства.
Больше он ничего не сказал.
Спальня, которую ему отвели, вызвала у него поток других воспоминаний, он с пристальным вниманием осматривал каждый предмет – все здесь казалось ему странно знакомым. Кроме кровати с пологом в спальне стоял комод красного дерева, ночной столик, тоже красного дерева, с крышкой из мрамора, и большое кресло, обитое красным бархатом На стене рядом с окном висели восьмиугольные часы с римскими цифрами – они показывали час семь минут.
– Мы здесь уже были, – сказал он.
Позже, когда Хосе Паласиос завел часы и поставил правильное время, генерал лег в гамак, ему хотелось уснуть хоть на минуту В окно он видел только Сьерра-Неваду, голубоватого цвета, ясных очертаний – будто картина, повешенная на стену, – и вспоминал другие комнаты, где было прожито столько других жизней.
– Я никогда не чувствовал себя так близко от дома, как сейчас, – сказал он
В первую ночь в Сан-Педро-Алехандрино он спал хорошо и на следующий день выглядел выздоровевшим настолько, что осмотрел сахарный завод, полюбовался волами прекрасной породы, попробовал меду и удивил всех своими познаниями в производстве сахара. Генерал Монтилья, пораженный переменой, попросил Реве-ренда сказать ему всю правду, и тот объяснил, что перед смертью часто наступает улучшение. Его смерть – это вопрос дней, может быть, часов. Потрясенный этими словами, Монтилья так сильно ударил кулаком по стене, что в кровь разбил руку. Никто и никогда не видел его в таком отчаянии. Он не раз обманывал генерала, всегда из добрых побуждений и по незначительным политическим вопросам С этого дня он лгал генералу из любви, и всем, кто с ним общался, велел тоже лгать.
На этой же неделе в Санта-Марту прибыли восемь офицеров высокого ранга, высланных из Венесуэлы за антиправительственную деятельность. Среди них были и те, кто возглавлял освободительную борьбу: Николас Сильва, Тринидад Портокарреро и Хулиан Инфанте. Монтилья просил их, чтобы они не только не сообщали умирающему генералу дурных вестей, но приукрасили бы то хорошее, что есть, дабы пролить бальзам на его самые мучительные раны. Офицеры не просто приукрасили – они представили ему отчет настолько далекий от реальной ситуации в стране, что в глазах генерала загорелся огонь прежних времен. Он снова заговорил о Риоаче, о которой не вспоминал уже целую неделю, и о походе в Венесуэлу – как о деле решенном.
– За все последнее время у нас не было такой прекрасной возможности вернуться на избранный путь, – сказал он. И добавил с непоколебимой убежденностью. – В тот день, когда я ступлю на землю долины Арагуа, весь народ Венесуэлы станет под мои знамена.
В один из вечеров он стал разрабатывать новый стратегический план вместе с приехавшими офицерами, которые всячески поддерживали его энтузиазм, достойный сострадания. При этом всю ночь напролет им пришлось выслушивать его пророчества о том, как они восстановят порядок – с самого начала и на этот раз уже навсегда – на необозримых просторах империи его иллюзий. Монтилья был единственным, кто осмелился противопоставить себя этим слушателям, оглушенным разглагольствованиями безумца.
– Опасайтесь его слов, – сказал Монтилья. – В Касакойме он прорицал столь же убежденно.
Это было 4 июля 1817 года – генералу вместе с небольшой группой офицеров, среди которых был Бри- сеньо Мендес, пришлось провести ночь в лагуне Каса-койма, спасаясь от испанских войск, которые вот-вот могли захватить их в чистом поле. Полуголый, измученный лихорадкой, он вдруг стал выкрикивать, одно за другим, все то, что они должны сделать в будущем: немедленный захват Ангостуры, переход через Анды для освобождения Новой Гранады, а затем и Венесуэлы, основание Колумбии и, наконец, захват огромных территорий на юге до самого Перу. «Мы поднимемся на Чимборасо и установим на снежной вершине трехцветное знамя великой Америки, единой и свободной во веки веков!» – воскликнул он под конец. Те, кто слышал его, тогда тоже подумали: он – безумец; однако все, что он предрек, сбылось – слово в слово, шаг за шагом, менее чем за пять лет.
К несчастью, то, что происходило с генералом теперь в Сан-Педро-Алехандрино, было только видимостью улучшения – это было началом конца. Боли, которые перестали мучить его в первую неделю, возобновились и делались все сильнее. В последнее время генерал так исхудал, что приходилось несколько раз подворачивать рукава рубашки, а вельветовые брюки пришлось укоротить на дюйм. Он мог спать не более трех часов в начале ночи, остальное же время задыхался от кашля или метался в бреду, или его часами мучила икота, которая началась еще в Санта-Марте и которая теперь нападала на него все чаще. По вечерам, когда остальные спали, он, превозмогая боль, глядел в окно на заснеженные вершины сьерры.
Четыре раза пересекал он Атлантический океан и, освобождая Америку, преодолел верхом на лошади такую территорию, как никто после него; однако он ни разу не написал завещания – а для того времени писать завещания было делом самым обычным. «У меня нечего и некому оставлять», – говорил он. Генерал Педро Алькантара Эрран уговаривал его написать завещание в Санта-Фе – когда они готовились к