— И в самом деле, единственный недостаток этого автомобиля — что он не мой, — сказал водитель на непростом для него каталонском и, помолчав, добавил по-испански: — Моего жалованья за всю жизнь не хватило бы, чтобы купить его.
— Да уж, — вздохнула она.
Она краем глаза поглядела на водителя, освещенного зеленоватым светом от панели приборов, и увидела, что он — почти юноша с короткими вьющимися волосами и римским профилем. И подумала, что он некрасив, но есть в нем особая привлекательность, и что ладно сидит на нем потертая куртка из дешевой кожи, и как счастлива, должно быть, его мать, когда он возвращается домой. Только по его крестьянским рукам видно было, что он и в самом деле не хозяин этого автомобиля.
Больше за всю дорогу они не разговаривали, но Мария дус Празериш заметила, как он тоже несколько раз искоса взглядывал на нее, и еще раз пожалела, что дожила до такого возраста. Она чувствовала себя некрасивой и жалкой в этой кухонной косынке, которой кое-как покрыла голову, когда начался дождь, и в невзрачном осеннем пальто, которого так и не собралась поменять, поглощенная мыслями о смерти.
Когда они приехали в Грасию, небо расчистилось, однако уже стемнело, и на улицах зажглись фонари. Мария дус Празериш сказала водителю, что он может высадить ее на первом же углу, но он упорно хотел довезти ее до дверей дома и не только довез, но и въехал на тротуар, чтобы она не замочила ног. Она отпустила песика и постаралась выйти из автомобиля подобающим образом, насколько ей позволяло тело, но когда обернулась, чтобы поблагодарить, встретилась глазами со взглядом мужчины, и от этого взгляда у нее перехватило дыхание. Она выдержала взгляд несколько мгновений, не слишком понимая, кто чего ждал и от кого, и тогда он решительным тоном задал вопрос:
— Я поднимусь?
Мария дус Празериш почувствовала себя униженной.
— Я очень благодарна вам, что вы так любезно подвезли меня, — сказала она, — но я не позволю вам смеяться надо мной.
— У меня нет причин смеяться ни над кем, — ответил он по-испански, очень серьезно. — И особенно — над такой женщиной, как вы.
Мария дус Празериш знавала многих мужчин вроде этого, и не раз, случалось, спасала от самоубийства еще более отчаянных, но никогда за свою долгую жизнь не испытывала она такого страха, принимая решение. Она услышала, как он настойчиво повторил тем же самым, ничуть не изменившимся голосом:
— Я поднимусь?
Она пошла прочь от машины, не закрыв двери, и ответила ему по-испански, для верности — чтобы быть понятой:
— Делайте как хотите.
Вошла в подъезд, едва освещенный уличными огнями, и начала подниматься по лестнице, а колени у нее дрожали, и от страха задыхалась она так, как, подумалось, можно задыхаться только на смертном одре. Когда же она остановилась перед дверью своей квартиры, вся дрожа от желания нащупать ключи в кармане, она услыхала, как хлопнули одна за другой две двери — автомобиля и в подъезде. Опередивший ее Ной попробовал залаять. «Замолчи», — приказала она ему шепотом, на последнем дыхании. И почти тут же услыхала шаги по ступеням и испугалась, как бы у нее не выскочило сердце. В долю секунды она припомнила весь свой вещий сон, который совершенно изменил ее жизнь в последние три года, и поняла, что истолковала его ошибочно.
«Боже мой, — изумилась она. — Так, значит, это не смерть!»
Она нашла наконец замочную скважину, слыша четкие шаги в темноте, слыша нарастающее дыхание того, кто приближался к ней, такой же испуганный, как и она сама, и поняла, что стоило ждать столько долгих лет и столько страдать в потемках лишь ради того, чтобы прожить этот миг.
Семнадцать отравленных англичан
Первое, что заметила сеньора Пруденсиа Линеро, прибыв в Неапольский порт, что пахло тут точно так же, как в порту Риоача. Разумеется, она никому не сказала об этом, потому что никто бы не понял ее на этом дряхлом океанском пароходе, набитом итальянцами из Буэнос-Айреса, возвращавшимися на родину в первый раз после войны, и тем не менее она почувствовала себя менее одинокой, менее напуганной и — в свои семьдесят два года, да еще после восемнадцатидневного плавания по бурному морю — не такой далекой от дома и от близких.
На рассвете стали видны береговые огни. Пассажиры, поднявшись раньше обычного, оделись во все новое и ждали, а сердца сжимались от полной неопределенности, так что это последнее воскресенье на борту парохода казалось единственно подлинным за все плавание. Сеньора Пруденсиа Линеро была одной из немногих, пришедших на мессу.
Все дни плавания она ходила в полутрауре, но в честь прибытия надела темную тунику из сурового полотна, подпоясалась шнуром францисканцев и обула сандалии из сыромятной кожи, которые не выглядели обувью паломника лишь потому, что были новыми. Это был зарок: она пообещала Господу носить монашеское одеяние до самой смерти, если он ниспошлет ей благодать совершить путешествие в Рим, дабы увидеть Его Святейшество Папу, и теперь благодарила Бога за то, что он ниспослал. По окончании мессы она поставила свечу Святому Духу в благодарность за мужество, которое он внушил ей, дабы пережить карибские непогоды, и вознесла молитвы за каждого из девятерых своих детей и четырнадцати внуков, которые в этот момент спали и видели ее во сне у себя дома, в продутой ветрами Риоаче.
Когда после завтрака она вышла на палубу, жизнь на пароходе изменилась. Багаж грудился в танцевальном зале вперемежку с разнообразными туристскими сувенирами, которые итальянцы из Буэнос- Айреса накупили на антильских базарах, торгующих магией, а на стойке в баре, в клетке из железного кружева, восседала макака из Пернамбуку. Было ослепительное утро начала августа, типичное послевоенное летнее воскресенье, когда каждый белый день занимался как откровение. Огромный пароход, сопя, точно больной, медленно двигался по прозрачной стоялой воде. Мрачная крепость герцогов Анжуйских лишь показалась на горизонте, а пассажирам, высыпавшим к борту, уже мнилось, что они узнают родные места, и они указывали на них, тыча пальцем наугад и восторженно оглашая пароход средиземноморскими говорами. Сеньора Пруденсиа Линеро успела обзавестись на пароходе множеством добрых друзей, нянча детей, пока их родители танцевали, и даже пришила пуговицу к кителю первого помощника капитана, однако на этот раз они показались ей отчужденными и далекими. Дух общения и человеческое тепло, которые дали ей силы пережить в тропической спячке первые приступы тоски, словно испарились. Все любови навеки, зародившиеся в открытом море, заканчивались, едва завиделся берег. Сеньора Пруденсиа Линеро, не знавшая переменчивого нрава итальянцев, решила, что зло гнездится не в чужих сердцах, а в ее собственном, потому что она — единственная инакая в этой толпе возвращающихся на родину людей. Должно быть, так всегда случается в путешествиях, подумала она, наблюдая с борта за приметами многообразных миров, простиравшихся в водных глубинах, и впервые в жизни ее кольнула мысль, что она чужестранка. И вдруг удивительно красивая девушка, стоявшая рядом, напугала ее, закричав от ужаса.
— Mamma mia! — Она указывала на воду. — Смотрите.
Это был утопленник. Сеньора Пруденсиа Линеро увидела: он плыл на спине, зрелый мужчина, лысый, удивительно представительный, и веселые глаза — цвета утреннего неба — раскрыты. На нем был парадный костюм, парчовый жилет, лаковые штиблеты и живая гардения в петлице. В правой руке — квадратный пакетик, обернутый в подарочную бумагу, и бледные пальцы мертвой хваткой сжимали ленточный бантик — единственное, за что он смог ухватиться в последний смертный миг.
— Должно быть, выпал из какой-нибудь свадьбы, — сказал судовой офицер. — В этих водах летом такое случается частенько.
Видение было мимолетным, потому что они уже входили в бухту и другие, менее мрачные вещи привлекли внимание пассажиров. Но сеньора Пруденсиа Линеро продолжала думать об утопленнике, несчастный утопленник, полы его пиджака все еще колыхались за кормой парохода.