Большинство учителей получили образование в Высшем педагогическом училище под руководством доктора Хосе Франсиско Сокарраса, психиатра из города Сан Хуан дель Сесар, начавшего борьбу против клерикальной педагогики эпохи консерваторского правительства за гуманистический рационализм. Мануэль Куэйо дель Рио был радикальным марксистом, который, возможно, именно поэтому восхищался Лин Ютангом и верил в призраки (как в призрак коммунизма). В библиотеке Карлоса Хулио Кальдерона, руководителем которой был его соотечественник Хосе Эустасио Ривера, автор романа «Пучина», имелись как сочинения греческих классиков, так и произведения креольской группы «Камень и небо» и разных романтиков. Благодаря тем и другим мы, немногочисленные постоянные читатели, штудировали наряду с Сан Хуаном де ла Крусом или Хосе Мария Варгасом Вилу и провозвестников пролетарской революции. В комнате Гонсало Окампо, преподавателя общественных наук, была хорошая библиотека политической литературы, имевшей беззастенчивое хождение в аудиториях старших курсов. Но я так и не смог понять, почему «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Фридриха Энгельса изучалась долгими скучными вечерами на занятиях по политической экономии, а не на уроках по литературе как эпопея прекрасных приключений человечества. Гильермо Лопес Герра читал на переменах книгу «Анти-Дюринг» все того же Энгельса, взятую на время у преподавателя Гонсало Окампо. Тем не менее, когда я попросил почитать ее, чтобы обсудить с Лопесом Герра, Окампо сказал мне, что этот громоздкий фундаментальный труд о прогрессе человечества не окажет на меня плохого действия, но он настолько длинный и нудный, что, очевидно, не останется в истории. Возможно, эти мелкие идеологические споры породили дурную славу лицея как лаборатории политического растления. Однако мне понадобилось полжизни, чтобы понять, что, вероятно, они были, как бы поточнее выразиться, спонтанным экспериментом с целью напугать слабых и сделать прививку сильным против догматиков любого типа. Наиболее откровенными были мои отношения с Карлосом Хулио Кальдероном, преподавателем испанского языка на первых курсах обучения, мировой литературы на четвертом, испанской на пятом, колумбийской на шестом. Было нечто особенное в его образовании и вкусах: все разложено по полочкам. Он родился в Нейве, столице департамента Уила, и, как патриот, не уставал выказывать свое восхищение Хосе Эустасио Риверой. Он вынужден был прервать изучение медицины и хирургии и вспоминал это как одно из разочарований своей жизни, но его страсть к искусствам и гуманитарным наукам была неудержимой. Он был первым учителем, который разгромил в пух и прах мои наброски и дал мне необыкновенно полезные советы.
В любом случае взаимоотношения между учениками и учителями были исключительно непринужденными не только во время занятий, но и на отдыхе после ужина. Это делало возможным особенное общение, к которому мы привыкли и которое, без сомнения, было плодотворным благодаря атмосфере взаимоуважения и дружбы, в которой мы жили.
Однажды со мной произошел ужасный случай, связанный с поступившим в нашу библиотеку полным собранием сочинения Фрейда. Я, разумеется, ничего не понимал в его замысловатых анализах, но его клинические случаи все же привели меня к результату, как и фантазии Жюля Верна. Учитель Кальдерон на уроке испанского языка попросил нас написать рассказ на свободную тему. И мне пришла в голову мысль об одной психически больной девочке примерно семи лет. Рассказ имел очень умный, наукообразный заголовок, данный в направлении, прямо противоположном поэтическому: «Случай маниакального психоза». Учитель заставил читать его в классе. Мой сосед по парте, Ауредио Прието, считал великой наглостью вообще писать на столь замысловатую тему, не имея ни малейшей научной и литературной подготовки. Я с раздражением объяснил ему, что вычитал этот клинический случай в ученых записках Фрейда и моим единственным намерением было использовать его для выполнения задания. Учитель Кальдерон, полагая, что я раздосадован резкой критикой некоторых моих одноклассников, отозвал меня в сторону на перемене и подбодрил, сказав, чтобы я и дальше шел тем же путем. Он заметил, что из моего произведения ему стало очевидно, что я не владею техникой современного письма, но у меня есть интуиция и желание. Ему показалось, что рассказ написан хорошо и по меньшей мере со стремлением создать нечто оригинальное. Впервые тогда он заговорил со мной о риторике. Показал мне несколько полезных приемов, относящихся к проблематике и метрике, позволяющих сочинять без притязаний, и заключил, что в любом случае я обязательно должен продолжать писать, даже если только о психическом здоровье. Это была первая наша долгая беседа. В течение всего времени моего обучения в лицее мы продолжали общаться на переменах и в часы отдыха. Я многим в моей жизни писателя обязан тем беседам.
В колледже Сан-Хосе была великолепная атмосфера. И во мне глубоко укоренилась привычка читать все, что попадалось в руки. Этим было занято мое свободное время и почти все время занятий. В мои шестнадцать лет, с хорошим правописанием или без, я мог повторить на одном дыхании стихотворения, выученные в колледже Сан-Хосе. Я их читал и перечитывал, без подсказки и в неопределенном порядке, и почти всегда тайком во время занятий. Я думаю, что полностью прочитал необъятную библиотеку лицея, собранную из осколков и остатков многих других библиотек: книги, обязательные для чтения, наследие учителей, потерявших желание читать, неожиданные книги, которые оказались там непонятно в результате каких перипетий. Не могу забыть библиотеку Альдеака издательства «Минерва» под покровительством Даниэля Сампера Ортеги, которая распределялась по шкоѴіам и колледжам министерством образования. Сотня томов со всем хорошим и всем плохим, что было написано до тех пор в Колумбии. И я задался целью прочитать их в порядке присвоения номеров, столько, сколько душе угодно. Но при этом приводила в уныние мысль, что мне оставалось учиться два заключительных курса, и я не мог предугадать, пригодится ли мне это в дальнейшей жизни.
Рассветы в дормитории были бы блаженством, если бы не набат колокола, который бил — как мы привыкли говорить — в шесть часов пополуночи. Только два или три болвана вскакивали с кровати, чтобы первыми занять очередь к шести ледяным душам в ванной комнате дормитория. Большинство же наслаждалось последними сладкими мгновениями сна до прихода в комнату дежурного учителя, который сбрасывал одеяла со спящих. Это были полтора часа демонстративно личной жизни, когда мы убирали вещи, начищали ботинки, принимали ледяной душ, хлеставший из трубы без насадки. Между тем кипела жизнь: изливали душу, кричали о своих неудачах и издевались над чужими, выдавались любовные секреты, разглашались сведения о сделках и намерениях, согласовывался обмен блюдами в столовой. Предметами постоянных утренних словесных излияний были цитаты из прочитанной ночью главы.
Гильермо Гранадос с раннего утра давал полную волю своему таланту тенора, исполняя неисчерпаемый репертуар танго. С Рикардо Гонсалесом Риполем, моим соседом по дормиторию, мы пели дуэтом карибские гуарача в ритме движения тряпки, которой начищали ботинки, сидя в изголовье кровати, пока мой приятель Сабас Каравайо обходил дормиторий из одного конца в другой в чем мать родила, с полотенцем, висящим, как флаг, на его железобетонном члене.
Если бы было возможно, многие ученики постоянно бы сбегали на свидания, назначаемые, к сожалению, только на выходные. У нас не было ни ночной охраны, ни учителя в дормиторий, за исключением дежурного на всю неделю. Бессменный сторож лицея Риверита, выполняя свои обязанности, дремал вполглаза. Он жил в комнатушке в вестибюле и хорошо нес свою службу, но по ночам мы беспрепятственно могли отодвигать засовы массивных грубых внутренних дверей церкви, бесшумно закрывать их за собой, получать ночью наслаждение в соседнем доме и возвращаться по холодной улице перед рассветом. Мы никогда точно не знали, спит ли Риверита на самом деле как убитый или же таким любезным образом входит в положение своих половозрелых мальчиков. Впрочем, тех, кто тайно убегал, было не так уж и много, и верные товарищи хранили их секреты, как военную тайну. Я знал и тех, у кого это вошло в привычку, и других, которые лишь однажды решились на самоволку с отчаянной храбростью, которую им придала особая пикантность ночного приключения, но возвращались измученные страхом. Мы никогда не слышали, чтобы кого-то поймали с поличным.
Единственным неудобством, которое я доставлял окружающим, были унаследованные мной от матери зловещие ночные кошмары, которые вонзались в чужие сны потусторонними пронзительными криками. Мои соседи прекрасно знали о них и особенно опасались лишь первого раздирающего утреннюю тишину вопля. Дежурный учитель, который спал в картонной каморке, бродил, как лунатик, из одного конца дормитория в другой, пока вновь не воцарялся покой. Эти сны были не просто неуправляемыми, но и имели нечто общее с помутнением рассудка, пару раз вывернувших наизнанку самые глубокие уголки моего сознания. Кроме того, их невозможно было объяснить, так как связаны они были не с ужасными, а, наоборот, со счастливыми событиями, но в которых люди или знакомые места с вполне невинным видом открывали мне самые зловещие факты. Хотя мои страшные сны едва ли были сравнимы с кошмарами матери, которая, положив