достоинство моей книги, что она отразила на себе и некоторую девственность страны, которую описывает, и молодость поэтического духа своего автора.
Прожитое не повторяется и хорошо именно своею собственною правдою; исправлять же и дополнять ее значит вводить в нее холодную искусственность и ложь.
Пусть же старая книга моей юности выступает и в новом издании во всем старом виде своем, со всеми былыми недостатками и слабостями, но и со всею своею молодою поэзиею и искренностью.
Пусть читатель полюбит ее такою, какою она родилась и вступила первый раз в свою литературную жизнь…
I. На пути в Крым
Опять дорога, дорога!.. Это не 1,500 верст по железным дорогам Европы, не переезд Атлантики на ливерпульском пароходе, не то, одним словом, что называется нами
Вы едете почти целиною по 25-ти верст в день! У Харькова вместо снежных сугробов песок; за Екатеринославом опять невылазные снега; у Перекопа разлив воды и еще более невылазная грязь; подъезжаете к Симферополю — пыль, жара печет, по полю фиалки. Вот вам поездка по России!.. То на волах, то на руках ямщиков и обозных, то колесами, то санями, откапываясь от снега, утопая в зажорах, сбивая подреза на камнях, ломая одно дышло за другим на косогорах — тащитесь вы, бедные грешники, осужденные вместо путешествия, на
А то — прекрасный солнечный день, голубое небо, белые облака, красивые долины; вы стоите у экипажа перед крыльцом станции в каком-нибудь днепровском местечке, следовательно, в империи жидов; с вами разговаривает полный участия к вам, услужливый и вежливый еврей, желающий получить за починку вашего экипажа очень лакомую для него и очень кислую для вас цену; вы торгуетесь с ним с кажущимся равнодушием и даже с пренебрежением, а между тем в душе своей чувствуете себя в безысходном плену у этого клювоносого Ицки, ибо знаете, что кроме него — нет кузни, что он имеет полную возможность за упорство ваше наказать вас двойною, тройною, какою угодно ценою. Он в положении римской Сивиллы,[1] знаменитой продавщицы книг, и может легко выкинуть фарс этой Сивиллы. Впрочем, и разнообразие это делается однообразным, повторяясь периодически. Выезжаешь со станции, наругавшись с ямщиками и старостою за непонятную копотню. Отъезжаешь полверсты — тпру! Ямщик спрыгивает с козел. 'Что там еще?' Чересседельник развязался или постромка оборвалась — а запрягали час. Возится, бормочет какие-то ругательства; кого-то пропекает, конечно, не себя, может быть, лошадь или безызвестного мастера постромки.
— Ну, что? готово! садись! Поехали. Через полчаса опять тпру! опять слезает. Что такое? Постромка оборвалась… Согласитесь, что при всем разнообразии весьма однообразно.
А тут еще пойдут ужасные почтовые станции, безотрадные и холодные как пещеры Борея, с визжащими ставнями, с мерзлыми печами; ветер в них гуляет на просторе, и дыхание стынет. При холоде какой-то хронический угар, и при бесчисленном множестве окон какой-то мрак. На пространстве сотни верст иногда не попадается теплого угла; зато вдруг встретиться вам золоченый стол под зеркалом или водоочистительная машина в такой комнате, где не на чем уснуть; вообще что-нибудь совершенно неожиданное и совершенно ненужное.
— Ишь ты,
Об еде говорить нечего. Хотя от Курска до Харькова мальпосты[2] ходят и проезд очень большой, — на станциях ни одного буфета (исключая, конечно, городов). Чем питаются все эти тарантасы с купчиками, снующие во время ярмарок из Харькова и в Харьков, — решительно не понимаю. Только я едва мог доставать ломоть хлеба.
Впрочем, Бог с ними и с этой дорогой, и с этими неудобствами! Кто их не знает, и кто не плакался на них!
Зима не зима, весною тоже еще не запахло — и долго здесь не запахнет. Жалко, что проезжаешь милую Малороссию в такую непривлекательную погоду, среди стольких раздражающих обстоятельств. Однако Малороссия сказывается и в этих обстоятельствах. В ней вообще столько чистоты, честности и наивности, что это остается заметным, несмотря на слякоть и на снега. Мне она настолько знакома в свои хорошие минуты, что фантазия без труда добавляет все то, что у нее отнято временем года, а может быть и просто временем. Она так перепутана у меня с детскими и юношескими воспоминаниями, что не мудрено, если зрелый, критический взгляд не отыщет в ней тех прелестей, которые прежде любовно отыскивались.
Малороссия гораздо успокоительнее России: тише, проще, постояннее и поэтичнее. В Малороссии неспешно и величаво двигается меланхолический вол; с тою же откровенной неспешностью поворачивается тяжелое колесо или тащится тяжелый санный ход с неуклюжими перекладинами; неспешно и задумчиво идет у этих саней, за этим волом высокий хохол в длинных сапогах и бараньей шапке, с белым бурнусом на плечах, с длинным кнутовищем в руке. Его взгляд, все выражение его лица — какое-то установившееся, никуда не торопящееся, ничем не развлекаемое, ничего не ищущее. Ему до вас и до всего кругом словно дела нет.
Это не наша русская, суетливая, любопытная натура, падкая на деньгу, на болтовню; духа торгашества и плутовства здесь не разнюхаешь, хоть есть, конечно, и торгаши, и плуты. Здесь нет этой энциклопедичности и дерзости в предприятиях, которые отличают великоросса.
Хохол не в состоянии быть разом и извозчиком, и маслобоем, и лошадиным барышником, и половым в трактире; не в состоянии так смело бросаться в кредит и давать в кредит, так рисковать последним рублем и оборачивать его десять раз в короткий промежуток времени. Имея двадцать целковых в кармане, он не откроет продажи распивочно и на вынос в сенях своей дрянной избенки с тем, чтобы прогореть через два месяца или разбогатеть чрез два месяца.
Хохол осторожнее и степеннее русского, частью от честности своей натуры, частью от не