языком, мы себе мокли да мокли; Бекир возвратился с вестью, что почти все хаты пусты, потому что теперь татары в лесу, но что эффенди согласился пустить нас к себе. Копыта опять зашлепали по лужам, и никто даже не спросил — к какому это эфенди?
В конце деревни, совсем приосененный грозными тенями мангупских твердынь, среди персиков, орехов и груш, ютился крепко огороженный дворик эфенди, с совершенно восточными, плоскокрытыми домиками, с балкончиками и решетками вместо окон. Ворота растворились настежь при нашем приближении, и высокий, величественный старец, в белой чалме и белом халате, с белою, как сне, окладистою бородою, со строгими и почтенными чертами лица, показался у ворот, приложив руку к сердцу и показывая нам другою на свой двор. Это был чистый библейский Авраам, принимающий странников под дубравой Мамврийской. Двор и домики эффенди были необыкновенно чисты, и в каждом деревце видна была заботливая хозяйская рука.
Видя нас в такой грязи, эффенди не решился пустить нас обутыми в свою опрятную кунацкую, устланную хорошенькими войлочками и ковриками. По требованию его, сапоги были сброшены, и волей- неволею кавалеры очутились в одних чулках, что совершенно впрочем, подобало в татарской кунацкой. В кунацкой было две комнатки, так что мы могли кое-как прибраться и посушиться. Пока нам готовили кофе и жарили кур, эффенди пределикатно ухаживал за нашею амазонкою, которой печальное состояние, а может быть, и милые черты тронули его патриаршее сердце. Она даже дошел до того, что, как настоящий светский кавалер, просил позволения курить. Оказалось, что мы в гостях у хаджи Абдула-Кадира-Ак-Муллы, бывшего имама из Орта-Каралеза, по-русски сказать, у отставного благочинного протоиерея. Я не хотел упустить случая обогатить свой путевой альбом такою характерною ветхозаветною фигурою, но, помня, что Коран запрещает правоверным изображение человека, и, чтя в своем хозяине блюстителя правоверии, я заслонился своими спутниками и старался тайком набросать сановитые черты имама. Имам, однако, совершенно изумил меня. Он сейчас заметил мои эволюции, потребовал альбом, улыбнулся и тотчас же вышел. Я было дума — уйдет, а он вернулся, сияющий счастьем, переодетый в парадный полосатый балахон.
— Вот так делай! Так якши! — говорил он мне, садясь в особенно важную позу. Не успел я сделать двух штрихов, как имам опять вскочил на ноги.
— Постой, так нельзя!
Он полез на полочки, что лепятся по стенам каждой татарской гостиной, снял оттуда серебряные часы и повесил их себе прямо на грудь, потом поставил в угол маленькую трубочку, которую он курил, и взял в рот длинную-предлинную. Мы едва удерживались от хохота, забавляясь этим детским малодушием величественного эффенди. Он расселся как турецкий султан, поджав ноги, вытянув трубку, с самым торжественным выражением лица. Портретом моим хаджи остался донельзя доволен, смотрел его со всех сторон, улыбаясь, указывал пальцем на часы, на трубку, на полосы халата; эти подробности, кажется, особенно убеждали его в сходстве; наконец, он попросил позволения показать портрет женам и бережно унес мою книжку в гарем. Возвратясь, хаджи пригласил нашу амазонку сделать визит его дамам, которые, как все заключенницы, страстно охочи до новых лиц, до неожиданных происшествий. Женщины хаджи Абдула побросали свое тканье, свое вышиванье серебром и встретили русскую гостью, стоя в ряд; быстро прикладывали они свои руки сначала ко лбу, потом к сердцу, также быстро поклонились ей в ноги, вскочили, обняли, поцеловали, потом с каким-то лихорадочным восхищеньем ощупали и обнюхали всякую подробность незнакомого им туалета, и чинно расселись себе на диванах напротив своей гостьи, уже не шевелясь, не сгибаясь.
Хаджи вел за них беседу.
Мы славно отдохнули и поели в домике мангупского Авраама. Кто предпочел выспаться, а я все время слушал рассказы хаджи и любовался чисто восточною обстановкою всей его жизни. Его маленькая кунацкая была отделан затейливою деревянною резьбою, кой-где раскрашенною с наивною азиатскою пестротою. Сбоку был устроен альков с такою же резною дверочкою, в котором хаджи совершал свои омовения. На полочках лежали в необыкновенной опрятности разные ценные вещи и много таких же опрятных рукописных книг. Мангупкий Авраам еще не признавал изобретения майнцского немца и не хотел пользоваться тем, чем не пользовался его пророк. Коврики и подушки были новенькие, отлично выбитые, и сам хаджи сидел на них с чисто вымытыми босыми ногами, с бородою, в которой был тщательно расчесан каждый волос, сам белый, весь в белом, — точно какой-то кроткий столетний младенец. Он очень мало знал русских слов, я еще меньше татарских, однако мы понимали существенное содержание нашего разговора.
Хаджи был в Мекке, в Медине, хаджи 22 года был имамом. Он непоколебимо верил в святость своего сана, во власть своей молитвы над силами судьбы и природы, в талисманство каждого слова Корана. Его принципы жизни были определенны, просты и тверды, как приосенявшие двор его скалы Мангупа. Хаджи очень пострадал в крымскую компанию и вспоминал о ней с большим горем. Каралезская долина была в руках наших, и у Мангупа стояли на батареях пушки. Неприятели доходили до Мангупа с южной стороны, по реке Шулю, через Ай-Тодор, из Балаклавы. Русские солдаты все отняли у хаджи: ячмень, корову, 2000 рублей денег, срубили под корень сад хаджи. Меншиков говорил солдатам: 'Валяй, ребята!' 'Меншиков — ямань-ага!' 'Горшаков — якши-ага!' Сам хаджи бежал в Мархур, в глубине гор. На 3 года войску достал бы Крым, коли б не грабили, а так и на 3 месяца не достал. Другие получили потом от царя, а хаджи сказали: срок пропустил. 'Комитат 25 рублей просил; дали бы и ему вознагражденье, и то подожди. А хаджи Абдул 22 года падишаху служил', — говорил имам с плачевными жестами и плачевным голосом.
К вечеру совсем разъяснилось; лошади подкормились, и мы решились подняться на Мангуп, не откладывая до завтра. Воды не было следа: она вся ушла так же разом, как пришла. На улицах все камешки были обмыты и уже просушены крымским солнцем. Все глядело после дождя особенно весело и ярко.
На Мангуп-кале можно взобраться двумя путями: один долгим объездом из Айтодорской долины, оврагом Альмалык-дере, через развалины главных крепостных ворот; это единственная дорога для мажар. Другая верховая тропа идет прямо на Коджа-сала по страшной крутизне. Мы предпочли этот короткий путь. Крайний западный выступ столовой горы татары называют Чамнук-бурун, 'мыс сосен'; между ним и 'жидовским мысом' (Чуфут-бурун) идет «Табана-дере», 'овраг кожевников', по которому мы должны были подниматься. За Чуфут-буруном, между ним и 'мысом ветров', «Гелли-буруном», тянется второй лесной спуск, под названием 'овраг бань', «Гаман-дере», а за Гелли-буруном последний скат, самый доступный, 'овраг ворот', «Капу-дере». Он замыкается с востока крайним и саамы неприступным выступом Мангупа — «Тешкли-буруном», 'мысом щели'. Стихии просверлили каменный нос этого выступа огромным окошком, которое снизу и издали светится словно игольное ушко, эта дыра и дала название мысу.
С первых же шагов мы усомнились, возможно ли продолжать путь на лошадях. Сначала шла гора такого рыхлого щебня, который сыпался из-под копыт, как колотый сахар, и не представлял никакого упора; потом поползла по косогористым краям обрывов капризно вьющаяся пешая тропинка, скользкая и в сухое время, а после ливня сделавшаяся невозможною. Наконец, пришлось пробираться через низкоствольный колючий лес, которого почва была сплошь засыпана огромными камнями. Лошади ложны были переступать через них, как через пороги, и карабкаться по обвалам, как по ступенькам лестницы. Все это нужно было делать на подъеме под углом сорок пять градусов, на каждом шагу извиваясь то направо, то налево. Как ни привычна крымская лошадь к горным тропинкам, но тут и она почти отказывалась. Жалко было слушать это тяжелое, болезненное двошенье из легких, смотреть на эти взопревшие бока, вздувавшиеся быстро и сильно, как мехи кузницы. А татары и в ус не дуют! Колотят себе палками бедную животину и никому не позволяют спешиться, да, признаться, сомнительно, чтобы и пешком было лучше. На половине пути мы встретили еще уцелевшую передовую стену, преграждавшую овраг поперек, от Чамнук-буруна до Чуфут- буруна. Там, где эта стена примыкает к скалам Чуфут-буруна, мы осмотрели весьма любопытную трехъярусную пещеру из 4-х келий, соединенных друг с другом каменными лестницами. Очевидно, это сторожевая башня своего рода, бойница и казарма вместе. За стеною потянулось обширное караимское кладбище, древние памятники которого частью вошли в скалу, частью разбросаны по лесу; впрочем, множество еще не тронуто с места. Их форма и надписи совершенно те же, что в Иосафатовой долине близ Чуфута, двурогие, однорогие, плоские. Неизвестно в точности, когда караимы поселились в Мангупе. В XIII столетии они жили здесь, несомненно, как это видно по надгробным памятникам. По всей вероятности, они были и последними жителями его; Паллас в своем путешествии говорит про Мангуп: 'Сыромятники евреи приезжают сюда в летнее время из Чуфут-кале (в Чуфуте же, как известно, всегда жили евреи караимской