с Хильдой в передней. Но, к своему разочарованию, не могла разобрать, что именно они говорили. На этот раз любопытство победило в ней робость. И когда Хильда воротилась, она воскликнула:
— Что случилось, дорогая? У него такой расстроенный вид. И почему он упоминал о больнице?
— У него жена в больнице. Сегодня ей будут делать операцию.
— Боже! — ахнула тётя Кэрри, широко раскрывая глаза в порыве удовлетворённой жажды сенсации. — Но…
— Никаких но! — оборвала её Хильда. — Операцию делаю я. И я предпочитаю на эту тему не разговаривать.
Глаза тёти Кэрри раскрылись ещё шире. Помолчав, она смиренно шепнула:
— Хильда, дорогая, а ты ей поможешь этой операцией?
— А ты как думаешь? — резко ответила Хильда.
Лицо тёти Кэрри выразило уныние. О боже, Хильда все ещё бывает очень груба, когда ей вздумается. Тёте Кэрри страшно хотелось спросить, чем больна жена Дэвида, но выражение лица Хильды запрещало вопросы. Оробевшая и покорная, тётя Кэрри глубоко вздохнула и опять с минуту молчала. Потом, вспомнив вдруг что-то, просияла.
— Да, между прочим, Хильда, я принесла тебе премилый маленький подарок. По крайней мере, мне он очень нравится, — прибавила она скромно. И, радостно улыбаясь хмурой Хильде, весело протянула ей нож для вскрытия конвертов.
XXI
В тот день, в половине второго, Дэвид отправился в больницу св. Елизаветы, куда, после того, как анализ крови дал положительный результат, перевели Дженни.
Дэвид знал, что придёт слишком рано, но ему невтерпёж было сидеть дома и думать о том, что Дженни сейчас подвергается операции. Дженни, его жене, сегодня делают операцию!
За эти месяцы лечения, которое было необходимой подготовкой Дженни к операции, он все спрашивал себя, какого рода чувство он к ней питает. Это не была любовь. Нет, это не могло быть любовью, любовь умерла давно. Но всё же это было большое и властное чувство. Нечто большее, чем жалость.
Теперь история её жизни была ему вполне ясна; Дженни рассказывала ему кое-что урывками, лёжа в постели с неизменным вышиванием в руках, делая тщетные, жалкие попытки преображать факты своей фантазией. Приехав впервые в Лондон, она поступила на службу в большой универсальный магазин. Но работа там была тяжела, гораздо тяжелее, чем у Слэттери, а платили мало, гораздо меньше, чем ожидала Дженни с присущим ей оптимизмом. И скоро она завела «друга». Затем другого. «Друзья» Дженни все вначале казались настоящими джентльменами, а в конце концов оказывались настоящими скотами. Служба в качестве компаньонки у старой леди была, конечно, мифом — Дженни никогда не уезжала из Англии.
Дэвиду казалось странным, что Дженни так мало сознаёт своё положение. Она все так же по-детски легко прощала себе все и по-детски слезливо жалела себя. Она пострадала и была в унынии, но виноватой себя не считала.
— Ах, эти мужчины, Дэвид! — плакала она. — Ты не поверишь… Я никогда и видеть больше не захочу ни одного мужчину, кроме тебя, никогда, до самой смерти!
Всё та же Дженни. Когда он принёс ей цветы, она была глубоко благодарна, но не потому, что любила цветы, а потому, что это покажет сестре, насколько она, Дженни, выше тех, кто лежит в этой палате. Дэвид подозревал, что Дженни сочинила для сестры какую-нибудь историю, без сомнения, романтическую и хорошего тона. Точно так же отнеслась она и к тому, что при её переводе в больницу св. Елизаветы Дэвид выхлопотал для неё удобную комнату: это покажет новой сестре, как высоко её, Дженни, ценит муж. Даже в больнице она сохранила своё легкомыслие. Это казалось невероятным, но это было так. Осудив грубость мужчин, она попросила Дэвида достать из сумочки (которую она тайком держала в ящике ночного столика) палочку губной помады. А под столиком она прятала зеркальце, в которое смотрелась всякий раз перед приходом Дэвида. Держать зеркала запрещалось, но Дженни сохранила своё. Она объяснила Дэвиду, что ей хочется «выглядеть получше» для него.
Свернув с набережной и подходя к больнице, Дэвид, всё время думавший об этом, вздохнул. Хоть бы всё кончилось благополучно! Он от души на это надеялся.
Он посмотрел на часы над подъездом больницы. Было всё ещё рано, слишком рано, но он чувствовал, что должен войти внутрь. Он не может ждать на улице, не может томиться здесь, он должен войти в больницу. Миновав швейцарскую, он поднялся наверх. Подошёл к второй двери, за которой находилась Дженни, и остановился в высоком прохладном коридоре.
В коридор выходило множество дверей: в кабинет Хильды, в комнату дежурной сестры, в приёмную. Но глаза Дэвида притягивала только одна стеклянная двустворчатая дверь в операционную. Он смотрел на эту дверь, — два белых матовых стекла; было мучительно думать о том, что происходило за нею.
Дежурная сестра Клегг вышла из палаты. Эта сестра не работала в операционной. Она посмотрела на Дэвида с кроткой укоризной и сказала:
— Вы уж очень рано! Операция ещё только началась.
— Да, я знаю, — отвечал Дэвид. — Но я не мог не прийти.
Сестра, ушла, не предложив ему пройти в приёмную. Она оставила его здесь, и он тут и стоял, прислонясь спиной к стене, стараясь быть как можно незаметнее, чтобы ему не предложили уйти, и смотрел на белые матовые стёкла двери в операционную.
И в то время как он стоял, смотря на них, ему почудилось, что стекла стали прозрачными, и он видит все, происходящее внутри. Ему часто приходилось присутствовать при операциях в военном госпитале, и всё представлялось ему так ясно и чётко, словно он стоял в самой операционной.
В центре зала стоит металлический стол, похожий скорее на сверкающую машину с рычагами и колёсами, при помощи которых можно придавать этому столу самые разнообразные положения. Нет, пожалуй, на машину этот стол тоже не похож. Он похож на цветок, большой сверкающий металлический цветок, поднимающийся от пола на сверкающем стебле. Но это не цветок, не машина, а стол, на котором кто-то лежит. Сбоку у стола Хильда, с другой стороны её ассистент, а вокруг плотной стеной сестры, они словно напирают на стол и пытаются рассмотреть то, что лежит на нём. Они все в белом, в белых шапочках и белых масках, но руки у всех чёрные и блестящие: на руках — мокрые гладкие резиновые перчатки.
В операционной очень жарко: слышится какое-то бульканье и шипение. У верхнего конца стола, на круглой белой табуретке сидит врач, дающий наркоз, а подле него — металлические цилиндры, и красные трубки, и громадный красный мешок. Этот врач тоже женщина, и лицо у неё спокойное и скучающее.
Подле стола стоят большие цветные бутылки с антисептическим раствором и подносы с инструментами, которые вынуты горячими из пышущих паром стерилизаторов. Инструменты подаются Хильде. Хильда, не глядя, протягивает свою чёрную резиновую руку, в неё кладут инструмент, и Хильда начинает им действовать.
Она немного наклоняется над столом. Почти невозможно увидеть то, что лежит на столе, потому что сестры теснятся вокруг, словно стараясь заслонить его. А это — Дженни, тело Дженни. И вместе с тем это не Дженни, не её тело. Все оно покрыто, закутано белым, словно ради большей таинственности; повсюду белые полотенца.
Только один правильный квадрат на теле Дженни оставлен непокрытым, и этот квадрат резко выделяется на фоне белых полотенец, потому что он красивого ярко-жёлтого цвета. Это сделала пикриновая кислота. И внутри жёлтого квадрата все и происходит, внутри этого квадрата Хильда орудует своими инструментами в гладких резиновых руках.
Сначала — надрез, да, сначала надрез. Ещё горячий, блестящий ланцет медленно проводит чёткую линию по ярко-жёлтой коже, и на коже появляются губы и улыбаются широкой красной улыбкой. Тонкие струйки чего-то красного брызжут из ухмыляющихся красных губ, а чёрные руки Хильды все движутся, движутся, сверкающие щипцы уже легли кольцом вокруг всей раны.
Новый надрез, всё глубже и глубже внутрь красного рта раны, который теперь уже не улыбается, а хохочет, — так широко раскрыты губы.
Затем рука Хильды погружается прямо в рану. Чёрная блестящая рука становится маленькой и острой, как чёрная блестящая головка змеи, и проникает глубоко. Похоже, будто хохочущий красный рот проглотил головку змеи.
Потом идут в ход другие инструменты, и щипцы в кольце ложатся близко друг на друга. Кажется, не