правило, все уличные митинги, на которых выступал Дэвид, прерывались дикими скандалами. Вильсон в ярости обращался в полицию, требуя охраны от хулиганов. Но его протесты выслушивались весьма апатично.
— Это нас не касается, — нагло заявил ему Роддэм. — Этот Беннон к нам никакого отношения не имеет. Ваши оборванцы-распорядители сами могут наводить порядок.
«Честная» кампания продолжалась, избирая теперь уже более щекотливые пути. В следующий вторник, утром, Дэвид по дороге в штаб избирательной комиссии увидел в конце переулка Лам-Лэйн грубо намалёванную на белой стене надпись:
«Спросите Фенвика насчёт его жены!»
Дэвид побледнел и сделал шаг вперёд, словно порываясь стереть эту недостойную надпись. Нет, бесполезно, совершенно бесполезно. Надпись кричала на весь город, на каждой сколько-нибудь заметной стене, на каждом выступе дома, даже на запасных железнодорожных путях лезли в глаза эти грубые слова, на которые ничего нельзя было ответить. В каком-то дурмане муки и ужаса Дэвид прошёл Лам-стрит и вошёл в контору. Вильсон и Гарри Огль ожидали его. Оба видели надпись. Лицо Огля менялось от негодования.
— Нет, это уж слишком, Дэвид, — простонал он. — Это слишком гнусно. Мы должны пойти к нему… заявить протест.
— Он будет отрицать своё участие, — возразил Дэвид металлическим голосом. — Ему ничто не доставит такого удовольствия, как то, что мы придём к нему плакаться.
— Ну, тогда клянусь богом, мы сами сумеем за себя постоять! — сказал Гарри запальчиво. — У меня найдётся, что сказать о нём, когда я буду выступать за тебя сегодня вечером на «Снуке».
— Не надо, Гарри, — покачал головой Дэвид с внезапной решимостью. — Я не хочу ничего делать из мести.
В последнее время это организованное преследование не вызывало в нём ни гнева, ни ненависти, лишь усиленную душевную работу. В этой внутренней работе он видел подлинное оправдание жизни человека, независимо от формы его верований. Чистота побуждений — вот единственное мерило, подлинное выражение души. Остальное не имеет значения. И полнота внутреннего сознания своей цели не оставляла места злобе или ненависти.
Но Гарри Огль чувствовал иначе. Гарри пылал негодованием, его простая душа требовала честности в борьбе или, по крайней мере, простой справедливости, — меры за меру. И в этот же вечер, в восемь часов, на «Снуке», когда он один проводил под открытым небом собрание сторонников Дэвида, Гарри, не выдержав, забылся до того, что стал критиковать тактику Джо. Дэвид в это время был .в конце Хедли-род, в новом квартале шахтёров, и домой приехал поздно.
Ночь была тёмная и ветреная. Несколько раз какой-нибудь звук снаружи заставлял Дэвида поднимать голову и настораживаться, так как он ожидал, что Гарри забежит, чтобы рассказать, как прошёл митинг на «Снуке». В десять часов он встал и пошёл запирать входную дверь. И тогда только в переднюю ввалился Гарри с бледным, окровавленным лицом, в полуобморочном состоянии. Из глубокой раны над глазом обильно лилась кровь.
Лёжа навзничь на кушетке с холодным компрессом на зияющей ране, пока посланный Дэвидом Джек Кинч мчался за доктором Скоттом, Гарри рассказывал прерывающимся голосом:
— Когда мы шли обратно через «Снук», они напали на нас, Дэви, — Беннон и его хулиганы. Я обмолвился словечком насчёт того, что Гоулен эксплуатирует своих рабочих и что он занимается изготовлением военных аэропланов и снарядов… Я бы сумел им дать отпор, мальчик, но у одного из них был обломок свинцовой трубы… — Гарри слабо усмехнулся и лишился чувств.
Гарри наложили на голове десять швов, отвезли домой и уложили в постель. Джо, разумеется, пылал праведным гневом. Возможно ли, чтобы такие вещи происходили на британской земле! С трибуны муниципалитета он громил красных дьяволов, этих большевиков, которые доходят даже до того, что нападают на собственных вождей. Он посылал Гарри Оглю выражения соболезнования. Трогательная заботливость Джо усиленно рекламировалась: его наиболее великодушные тирады дословно приводились в газетах. Словом, случай этот был Джо весьма на руку.
Между тем для Дэвида утрата личной поддержки Гарри была серьёзным ударом. Гарри, человек уважаемый, пользовался доверием в кругу осторожных обывателей Слискэйля, а теперь люди пожилые, обманутые слухами и немного устрашённые, перестали посещать собрания, созываемые Дэвидом. К тому же то был момент, когда охвативший всю страну порыв истерической враждебности к Рабочей партии достиг своего апогея. В народе сеяли панику, исступлённо предсказывая финансовый крах. Рабочий, которому платили пачками ничего не стоящих бумажек, в отчаянной погоне за куском хлеба рисовал себе безумные картины. И, далёкие от того, чтобы считать нависшую над ними катастрофу следствием существующей экономической системы, люди все сваливали на Рабочую партию. «Не дайте им забрать ваши деньги» — был всеобщий клич. «Спасение в деньгах. Сохранить наши деньги во что бы то ни стало, сберечь их, эти священные деньги!.. Деньги!»
С почти нечеловеческим упорством Дэвид ринулся в последнюю борьбу. 26 октября он объезжал город на старой грузовой машине, помнившей ещё его первый успех. Весь день он провёл на воздухе, время от времени съедая на скорую руку кусочек чего-нибудь. Он произносил речи до тех пор, пока почти лишился голоса. В одиннадцать часов, по окончании митинга при смоляных факелах перед клубом шахтёров, он возвратился домой на Лам-Лэйн и в полном изнеможении бросился на кровать. Уснул сразу. На следующий день предстояли выборы.
Первые известия говорили, что подача голосов идёт медленно. Все утро до полудня Дэвид оставался дома. Он сделал всё, что мог, всё, что было в его силах. Сейчас он ничего уже сделать не мог. Он сознательно не хотел думать о результатах, предугадывать тот приговор, который вынесет ему его собственный класс. Но в глубин его души надежда боролась со страхом. В Слискэйле всегда обеспечена победа Рабочей партии, этого оплота горняков. Рабочие знают, что он, Дэвид, всегда стоял за них. Не его вина, что он потерпел неудачу. Несомненно, они снова дадут ему возможность работать и бороться за них в дальнейшем. Он не закрывал глаза на преимущества Гоулена, на стратегические выгоды его положения как владельца «Нептуна». Он понимал, что бессовестные приёмы Джо должны были расколоть объединённую массу рабочих, бросить тень сомнения и подозрения на репутацию его соперника. При воспоминании об этом гнусном намёке на Дженни, повредившем ему больше, чем все клеветнические выпады Джо, у Дэвида сжалось сердце. На миг представилась ему Дженни в могиле. И он ощутил прилив жалости и тоски по ней, старое, знакомое чувство, теперь ещё более сильное и прочное.
Всей душой он жаждал победы, доказательства, что в людях добро торжествует над злом. Его обвиняли в том, что он проповедует революцию. Но единственный переворот, которого он желал, был переворот в человеке, переход от низости, жестокости, себялюбия к верности и благородству, на которые способно человеческое сердце. Без этого всякий другой переворот бесполезен.
Около шести часов Дэвид отправился навестить Гарри Огля и, медленно проходя по Каупен-стрит, заметил издали человека, приближающегося по Фрихолд-стрит: это был Артур Баррас. Когда они сошлись, Дэвид устремил глаза прямо перед собой, решив, что Артур, может быть, не захочет его узнать. Но Артур остановился.
— Я ходил голосовать за вас, — сказал он отрывисто. Голос его звучал невыразительно, почти сухо, лицо, изжелта-бледное, временами подёргивалось. От него несло спиртом.
— Очень вам признателен, Артур, — ответил Дэвид.
Молчание.
— Я днём был занят внизу в шахте. Но когда поднялся наверх, вдруг вспомнил, что сегодня выборы.
В глазах Дэвида была жалость и волнение. Он сказал неуклюже:
— Я едва ли мог рассчитывать на вашу поддержку, Артур.
— Отчего же? — возразил Артур. — Я теперь ничто, не красный и не голубой[29], никакой. — И с неожиданной горечью добавил: — Да никакое это имеет значение?
Новая пауза, во время которой только что произнесённые слова, казалось, дошли до сознания Артура. Он беспомощно поглядел на Дэвида своим отупевшим взглядом.