концерт нравится. Но все исполнители его просто убивали. «О, это артисты первого сорта», — непрестанно шептала ему с энтузиазмом Дженни. Но они были не первого, а четвёртого сорта. Остатки каких-то ярмарочных трупп, комик, выезжавший, главным образом, на остротах относительно своей тёщи, и Колин Лавдей, пленявший богатыми вибрациями в голоса и рукой, чувствительно прижатой к сердцу.
Дэвиду вспомнилось выступление маленькой Салли в гостиной на Скоттсвуд-род, бесконечно более талантливое. Он подумал о книгах, ожидавших его дома, о Сэмми и Энни Мэйсер, которые брели рука об руку по проспекту.
Когда они по окончании представления выходили из зала, Дженни прижалась к нему:
— У нас есть ещё целый час до последнего поезда, Дэви, — нам лучше всего ехать последним, он идёт так быстро, до Слискэйля нет остановок. Давай зайдём выпить чего-нибудь к Перси. Джо всегда водил меня туда. Возьмём только портвейну или чего-нибудь в этом роде… не ждать же нам на вокзале.
В ресторане Перси они выпили портвейну. Дженни доставило большое удовольствие побывать здесь опять, она узнавала знакомые лица, шутила с лакеем, которого, она, вспомнив шутку красноносого комика, называла «Чольс».
— Он уморительный, правда? — говорила она, посмеиваясь.
От выпитого портвейна все представилось Дэвиду в несколько ином виде, в смягчённых очертаниях, в более розовом свете, все вокруг чуточку затуманилось. Он через стол улыбался Дженни.
— Ах ты, легкомысленный чертёнок, — сказал он, — какую власть ты имеешь над бедным человеком! Придётся, видно, всё-таки согласиться обучать молодого Барраса.
— Так и надо, милый! — сразу же горячо одобрила Дженни. Она ласкала его глазами, прижималась к нему под столом коленом. И, осмелев, весело приказала «Чольсу» подать ей ещё порцию портвейна.
Потом им пришлось бегом мчаться на вокзал. Скорее, скорее, чтобы не опоздать! Они уже почти на ходу вскочили в пустой вагон для курящих.
— О боже! О боже! — хохотала Дженни, совсем запыхавшись. — Вот была умора, правда, Дэвид, миленький? — Она замолчала, переводя дыхание. Заметила, что они одни в вагоне, вспомнила, что поезд до самого Слискэйля нигде не останавливается, а значит, у них ещё по меньшей мере полчаса впереди… и что-то ёкнуло у неё внутри. Она всегда любила выбирать необычные места… уже и тогда, когда у неё был роман с Джо. И она вдруг прильнула к Дэвиду:
— Ты так добр ко мне, Дэвид, как мне тебя благодарить… Опусти шторы, Дэвид, станет уютнее.
Дэвид посмотрел пристально и как-то неуверенно на лежавшую в его объятиях Дженни. Глаза её сомкнулись и под веками казались выпуклыми. Бледные губы были влажны и приоткрыты, будто в слабой улыбке. Дыхание сильно благоухало портвейном; тело у неё было мягкое и горячее.
— Да ну же, скорее, — бормотала она. — Опусти шторы. Все шторы.
— Дженни, не надо… погоди, Дженни…
В поезде немного трясло, покачивало вверх и вниз. Дэвид встал и опустил все шторы.
— Теперь чудесно, Дэвид.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Потом она лежала подле него; она уснула и тихо похрапывала во сне. А Дэвид смотрел в одну точку с странным выражением на застывшем лице. В вагоне застарелый запах табака смешивался с запахом портвейна и паровозного дыма. На полу — брошенные кем-то апельсинные корки. За окнами чернел густой мрак. Ветер выл и барабанил в стекла крупными каплями дождя. Поезд с грохотом нёсся вперёд.
XVIII
В начале апреля Дэвид, вот уже почти три месяца дававший уроки Артуру Баррасу, получил записку от отца. Записку эту принёс однажды утром в школу на Бетель-стрит Гарри Кинч, мальчуган с Террас, брат той самой маленькой Элис, которая семь лет тому назад умерла от воспаления лёгких. «Дорогой Дэвид, не хочешь ли в субботу поехать в Уонсбек удить. Твой папа», — было неуклюже нацарапано химическим карандашом на внутренней стороне старого конверта.
Дэвид был глубоко тронут. Значит, отец опять хочет взять его с собой удить на Уонсбек, как брал тогда, когда он был ещё малышом! При этой мысли Дэвид почувствовал себя счастливым. Роберт не работал в шахте десять дней, заболев туберкулёзным плевритом (сам он равнодушно уверял, что это «обыкновенное воспаление»), но уже поправился и начинал выходить из дому. Суббота была его последним свободным днём, и он хотел провести его в обществе Дэвида. Эта записка была как бы предложением мира, шедшим из глубины отцовского сердца.
Пока Дэвид стоял у доски в жужжавшем классе, перед ним быстро пронеслись последние полгода. Он пошёл в «Холм» против воли, отчасти из-за приставаний Дженни, а больше всего потому, что им нужны были деньги. Но это сильно огорчило его отца.
Разумеется, ему и самому представлялось невероятным, что он теперь коротко знаком с Баррасами, о которых он всегда думал, как о чём-то стоящем вне его собственной жизни. Он вспомнил: вот, например, тётушка Кэрри. Она вначале присматривалась к нему с недоверчивым любопытством и беспокойством и склонна была отнестись к нему так же, как и к людям, приходившим в комнаты в грязных сапогах, или к счёту мясника Ремеджа, когда он, по её мнению, брал с неё лишнее за филе. И довольно долго в её близоруких глазах читалось тревожное недоверие.
Но мало-помалу тётушкины глаза утратили это выражение. В конце концов она стала положительно неравнодушна к Дэвиду и всякий раз к концу урока, часам к девяти, посылала в старую классную комнату горячее молоко и печенье.
Потом молоко в классную стала, к его удивлению, иногда приносить Хильда. Вначале она смотрела на него даже не как на субъекта, который явился в дом в грязных сапогах, а просто как на грязь с этих самых сапог. Дэвид не обращал внимания на её тон; он был достаточно сообразителен, чтобы увидеть в нём признак душевного разлада. Эта девушка интересовала его. Ей было двадцать четыре года. Её неприветливость и мрачная некрасивость её лица с годами стали ещё более резко выражены. Хильда, — говорил себе Дэвид, — не такова, как большинство некрасивых женщин. Те упорно себя обманывают, прихорашиваются, наряжаются, утешают себя перед зеркалом: «голубое мне
Несмотря на то, что Хильда никогда не говорила этого прямо, было ясно, что её озлобление против мужчин коренилось в её отношениях с отцом. Отец был