появлялась глупая усмешка... он не мог, и сам не знал, откуда бралась вдруг поглощающая силы лень, тяжесть в руках и ногах, желание тут же плотно поесть, поспать, проснуться и забыть. Его невозможно было свернуть с пути, о котором он сам почти ничего не знал - его тянуло куда-то, но он не мог объяснить, точно и определенно, куда.
Его привлекали окна, двери, щели, дыры, разрушенные стены, огромные, уходящие в темноту залы... вот-вот - в темноту, да! Лица со следами тьмы в глазах... боль, растерянность, страх, болезнь, усталость... Радость?.. момент, только момент, да... И всегда за спиной, противопоставлением свету - тьма; это и есть живопись, свет и тьма, свет - из тьмы... потому что, потому...
Он останавливался, скреб подбородок, чесал спину, по лицу растекалась мучительная растерянность... 'Ну, потому, что в жизни... разве не так?..'
Если б он умел выразить словами, то, что при этом чувствовал, то, наверное, не стал бы писать картины. А что он чувствовал, что?
* * *
Будто он не укорененное в этой жизни, на этой почве существо, а словно принесло его какой-то силой - сюда, в это время, место, и оставило здесь. Может, ветром?.. Или волной, да? Такое не забывается. Принесло и поставило. Может снова унести, хоть завтра, хоть сейчас. Ну, не волна, так другой случай. Просто и безжалостно. Был и не стало. Нет, он любил поесть, поспать... поваляться с женшиной? - несколько раз было, правда, он не разобрался еще... Он был привязан к своему телу, здоровью, соснам этим, воздуху, своему дому, коту... он хотел писать картины, лучшего занятия нет. Живи, раз принесло. Если удалось. Пока живой. Везет не всем, он это никогда не забывал. Тело радовалось жизни, но в груди прочно засел кусок тьмы, твердый ледяной ком, где-то в груди, да...
Но молодость пересиливала , особенно днями, светлыми, как этот, и теплыми, отчего же нет?..
Он бы не стал так долго рассуждать - было у него словечко, подслушанное у Зиттова, тот в таких случаях говорил - 'бекитцер!', что значит 'короче', или 'лучше помалюем'.
* * *
Он выбирал цвета по наитию, по внутреннему влечению, это не было для него вопросом, задачей, загадкой - он даже не выбирал вовсе, а просто брал и мазал, шлепал большой кистью, а если бывал недоволен, то громко сопел, хватал нож и соскабливал пятно, но это бывало редко, он почти не ошибался. Цвет не должен вызывать сомнений и раздумий, чтобы 'все на месте', как говаривал Зиттов, он предпочитал более открытый и яркий красный, избегал Ремовского тяжелого коричневого, со скрытой, едва проступающей краснотой и желтизной, 'болото', он говорил, или - 'угроза'... но не ругал Рема за мрак, только печально усмехался - 'ты, парень, уж точно, не разбогатеешь, со своей мазней...'
- Да, - Рем вспомнил, - Паоло... Что же он спросит у Паоло?.. Надо придумать вопросик похитрей, и мы не лыком шиты... чтобы поговорить с умным человеком, услышать разные истории про живопись, про художников... А потом он, может, даже подружится со стариком, будет приходить сюда, как свой, пить кофе перед домом, в тени развесистого дерева, видно, что из южных краев, с шелковистой корой, желтоватыми луковыми чешуйками... И переглядываться с молодой женой, а что?.. Не переходя границ, конечно.
Старик, в конце концов, признает его, скажет - 'вот мой ученик, ему завещаю все свое умение...' И научит Рема писать могучие веселые картины, на которых толстозадые богини, Парисы, роскошь и сладость, да?
И он освоит науку угождать?..
* * *
- Придет же в голову... Наверное, перегрелся.
Иногда он видел во сне картины, которые только начал, и ночью продолжал мучиться с расположением фигур, это трудней всего давалось. И сюжеты! Бывало, так хочется измазать красками холст, набросать что-то дикое и сильное, чтобы само расположение пятен вызвало тоску или радость... просто невмоготу становилось, а замыслов никаких!.. И он тогда все перышком и перышком, рисуночки небольшие чернилами и тушью, без темы, куда рука поведет - фигурки, лица, шляпы, руки, лошадиные головы с раздутыми ноздрями, диковинные звери, которых никогда не видел, женщины, женщины, сцены любви и насилия... Он терзал бумагу до дыр, злясь на свою неуклюжесть, подправлял линии, чем попало - иногда щепочкой, иногда толстым грязным ногтем...
Бывало неделями - все на бумажках, 'по мелочам', как он говорил, не считая графику почтенным занятием, так, забава... Зиттов не раз уговаривал, убеждал его - 'парень, может и не надо тебе вонючего масла этого, плюнь на цвет, он у тебя в тенях все равно сидит, в чернилах, удивительно даже, нет, ты посмотри...' Но Зиттова не стало, а писать маслом хотелось, самое трудное и важное дело, Рем считал. Но что делать с темами, какая же картина без сюжета?!
* * *
О чем же писать??? - тоскливая эта мука; он бродил по дому, заглядывал во все окна, нервно шептал, вздыхал, надо бы поесть.... надо бы написать... Что-нибудь хотя бы написать!.. Нет, писать-то ему хотелось, почувствовать запах красок, сжать в руке кисть, услышать, как она с тихим шорохом что-то нашептывает холсту... ну, поэт!.. но дальше дело не шло и не шло, потому что на картине нужно что-то изобразить, куда денешься, а не просто намазал от души! И он снова ходит, и шепчет, и стонет... Наконец, нажрется как свинья и брякнется на кровать. Проспится, и опять муторно ему...
Зачем, зачем писать картины, он задавал себе вопрос... Что за болезнь такая?..
* * *
...Каким свободным и счастливым он стал бы, если б вдруг очнулся от этого постоянного смутного сна или видения, от напряжения во всем теле, скованности, заставляющей его двигаться медленно и осторожно, ощупывая вещи взглядом, пробуя пол на прочность, словно опасаясь внезапного падения куда- то далеко вниз... вышел бы во двор, пошел в соседний городок, час ведь ходьбы! выпил, девки... и ничего бы не знал о живописи.
Его и писать-то не тянуло, то есть, изображать что-то определенное, понятное, передаваемое ясными словами - его засасывало воспоминание о том особом чувстве, когда начинаешь, холст готов, краски ждут, и кисть, и рука... и внутри не то, чтобы ясность и замысел, история какая-то, известные фигуры и прочее, нет - особая полнота и сила в груди, уверенность... Как во сне, у него было, он никогда не играл на скрипке, а тут взял в руки, прижал к себе, и смычком... - зная, без сомнений, уверен, что умеет... - и сразу звуки... Странно, странно... Также и здесь, только не сон - кисть в руке, и полная уверенность, что будет, получится... и чувствуешь воздух, который вдыхаешь свободно, свободно... и первые же мазки напоминают, какое счастье цвет, неторопливый разговор пятен, потом спор, и наконец музыка, а ты во главе ее, исполнитель и дирижер.
И уплываешь отсюда, уплываешь... Тогда уж нет разницы, ветчина на блюде или кусок засохший хлеба, стерлядь или селедка, снятие с креста или прибивание к нему...
Почему же, почему так тягостно и неповоротливо время, что мне мешает начать, что, что?
Он не понимал, потому что, когда, наконец, какой-то тайный вопрос решался в нем, может и с его участием, но без понимания, что, как, зачем... то и сомнений больше никаких, все настолько ясно... ни споров с самим собой, ни пауз -
неуклонно, быстро, с яростным напором, не сомневаясь ни на миг, он крупными мазками строил вещь, не прибегая к наброскам, рисунку, сразу лепил густым маслом, и безошибочно, черт!..
Черт! - как-то вырвалось у Зиттова, когда он увидел Рема в один из таких моментов. - Черт возьми, я тебя этому не учил, парень!
И, конечно, был прав. Он все знал. А Рем - нет не понимал, но...
Он видел, картины у него - другие.
* * *
Не такие, как у Паоло, нет.
Они темны, негромки и замкнуты в себе, так Зиттов учил его - картине не должно быть дела до зрителя, она сама собою дышит.
Но Паоло, он и знать об этом не хочет! У него там все красуются и представляются, стараются понравиться нам, разве не так? Как ему удается писать счастливо и весело светлые и яркие виды сказочной жизни, что он такое сам по себе? Однажды на выставке он мельком видел Мастера, в толпе местной знати, которая к нему с показным почтением, но только отвернется, морщили нос - пусть и друг королей, а все же