существом дать только отдельным лицам? Подобно тому как каждый учится писать и читать, точно так же и право писать и читать должен иметь каждый.
Кому же нужно это подразделение писателей на «компетентных» и «некомпетентных»? Очевидно, не тем, кто действительно компетентен, потому что они и без того проявят себя. Следовательно, оно нужно «некомпетентным», которые хотят защитить себя внешней привилегией и, таким образом импонировать окружающим?
К тому же такой паллиатив не устраняет даже надобности в законе о печати, ибо, как замечает по этому поводу оратор из крестьянского сословия:
«Разве не может и привилегированный превысить своё право и навлечь на себя наказание? Поэтому какой-нибудь закон о печати так или иначе будет необходим, причём и здесь мы встретимся с теми же трудностями, как и при общем законе о печати».
Если немец оглянется назад, на свою историю, то одну из главных причин своего медленного политического развития, а также и жалкого состояния литературы до Лессинга, он увидит в «компетентных писателях». Профессиональные, цеховые, привилегированные учёные, доктора и т. п., бесцветные университетские писатели семнадцатого и восемнадцатого столетий, с их чопорными косичками, важным педантизмом и ничтожно-крохоборческими диссертациями, стали между народом и духом, между жизнью и наукой, между свободой и человеком. Писатели, не причисленные к рангу компетентных, создали нашу литературу. Готшед и Лессинг — выбирайте же между «компетентным» и «некомпетентным» автором!
Мы вообще не любим такую «свободу», которая желает существовать только во множественном числе. Англия даёт нам, в крупном историческом масштабе, пример того, как опасен для «свободы» ограниченный горизонт «свобод».
«Разговор о свободах, о привилегиях», — говорит Вольтер, — «предполагает подчинение. Свободы являются изъятиями из общего рабства».
Если наш оратор, далее, желает исключить анонимных и пишущих под псевдонимом писателей из сферы действия свободы печати и подчинить их цензуре, то мы должны заметить, что имя в печати не относится к делу и что там, где господствует закон о печати, издатель, а через него и анонимный писатель и автор, пишущий под псевдонимом, подчиняются суду. К тому же Адам, когда он давал имена всем тварям в раю, забыл дать имена немецким газетным сотрудникам, и они так и останутся не имеющими имени in secula seculorum{27}.
Если основной докладчик пытается ограничить лиц, субъектов печати, то другие сословия хотят ограничить объективный материал печати, круг её действий и бытия. Пошло, по-рыночному они прицениваются: сколько свободы должно быть отпущено свободе печати?
Одно сословие хочет ограничить печать обсуждением материальных, духовных и церковных дел Рейнской провинции; другое желает, чтобы выходили «общинные газеты», само название которых говорит об ограниченности их содержания; третье выражает даже желание, чтобы в каждой провинции можно было откровенно высказываться только одной-единственной газете!!!
Все эти попытки напоминают того учителя гимнастики, который в качестве самого лучшего метода обучения прыжкам предложил следующий: ученика подводят к большому рву и с помощью верёвочки отмечают, до какого места он должен прыгать через ров. Понятно, ученик должен был учиться прыгать постепенно и в первый день не должен был перемахнуть через весь ров; время от времени верёвка должна была передвигаться всё дальше. К сожалению, ученик при первом же уроке упал в ров и лежит там и поныне. Учитель был немец, а ученика звали «Свобода».
Итак, по своему среднему нормальному типу защитники свободы печати на шестом рейнском ландтаге отличаются от её противников не по своей сущности, а только по своей направленности. В лице одних — сословная ограниченность борется против печати, в лице других — та же ограниченность защищает её. Одни хотят привилегии только для правительства, другие хотят распределить её между многими лицами; одни хотят полной цензуры, другие — половину её, одни — три восьмых свободы печати, другие не хотят никакой. Избави меня бог от моих друзей!
Но совершенно расходятся с общим духом ландтага речи референта и нескольких членов из крестьянского сословия.
Референт, между прочим, замечает:
«В жизни народов, как и в жизни отдельных людей, наступает момент, когда оковы слишком долгой опеки становятся невыносимыми, когда возникает стремление к самостоятельности и каждый желает сам отвечать за свои поступки». «С этого момента цензура отжила свой век; там, где она ещё продолжает существовать, её считают ненавистными путами, мешающими писать то, о чём говорят открыто».
Пиши, как говоришь, и говори, как пишешь, — учат нас уже учителя начальной школы. Впоследствии нас поучают: говори то, что тебе предписано, и пиши то, что ты говоришь согласно указке.
«Каждый раз, когда неудержимый поступательный ход времени вызывает к жизни новый важный интерес или выдвигает новую потребность, для которых в существующем законодательстве не имеется соответствующих установлении, — необходимы новые законы для регулирования этого нового состояния общества. Такой именно случай теперь перед нами».
Это — подлинно исторические воззрение, выдвигаемое против мнимого, которое умерщвляет разум истории, чтобы затем воздать его останкам почести, какие воздаются историческим реликвиям.
«Решить задачу» (создания кодекса о печати), «конечно, не так-то легко; первая попытка, может быть, будет очень несовершенна! Но все государства будут чувствовать благодарность к тому законодателю, который первый этим займётся, и при таком короле, как наш, прусскому правительству, может быть, выпала честь идти впереди других стран по этому пути, который один только и может привести к цели».
Насколько изолированным являлся в ландтаге этот мужественный, полный достоинства, решительный взгляд, показало всё наше изложение. Слишком часто делал в этом смысле замечания референту сам председатель. Это, наконец, высказал член крестьянского сословия в запальчивой, но превосходной речи:
«Все ходят вокруг да около данного вопроса, как кот вокруг горячей каши». «Человеческий дух должен свободно развиваться сообразно присущим ему законам и обладать правом сообщать другим то, что им достигнуто, иначе прозрачный живительный поток превратится в зловонное болото. Если для какого- нибудь народа особенно пригодна свобода печати, то это именно для спокойного, добродушного немецкого народа, скорее нуждающегося в будоражении, которое выводило бы его из флегматичного состояния, чем в духовных тисках цензуры. Невозможность беспрепятственно передавать другим свои мысли и чувства очень напоминает североамериканскую систему одиночного заключения, которая своей крайней суровостью часто приводит заключённых к сумасшествию. Если человек не вправе порицать, то и похвала его не имеет значения. Всё это по своей безжизненности напоминает китайскую картину, которой недостаёт теней. Постараемся же, чтобы мы не оказались в том положении, в каком находится этот обессиленный народ!»
Оглядываясь назад на весь ход прений о печати, мы не можем подавить в себе тоскливое и тягостное чувство, которое вызывает собрание представителей Рейнской провинции, колеблющихся между намеренной закоснелостью привилегии и естественным бессилием половинчатого либерализма. Мы с горечью констатируем почти полное отсутствие общих и широких точек зрения, а равно небрежную поверхностность, с которой дебатируется и устраняется вопрос о свободной печати. Мы ещё раз спрашиваем себя, неужели так чужда печать сословным представителям, неужели так мало у неё реальных точек соприкосновения с последними, что они не умеют защищать свободу печати с глубоким и серьёзным интересом, вытекающим из действительной потребности.
Свобода печати подала свою петицию сословиям с тончайшей captatio benevolentiae{28}.
Уже в самом начале заседаний ландтага возникли дебаты, в ходе которых председатель заявил, что печатание протоколов ландтага — как и всякого рода других произведений — подлежит цензуре, но что в данном случае он, председатель, заступает место цензора.
Разве уже в одном этом пункте дело свободы печати не совпало со свободой ландтага? Эта коллизия тем более интересна, что здесь ландтагу, в его собственном лице, дано было доказательство того, как призрачны все остальные свободы при отсутствии свободы печати. Одна форма свободы обусловливает другую, как один член тела обусловливает другой. Всякий раз, когда под вопрос ставится та или другая