вверх и вниз в качестве курьера по его поручениям. Едва возвратившись, ещё покрытый пылью, я должен уже прислуживать за столом и подавать амброзию. Но хуже всего то, что я являюсь единственным, которого не оставляют в покое и ночью, ибо ночью я должен приводить души умерших к Плутону и оставаться для выполнения всяких поручений во время суда над ними. Как будто с меня мало моей дневной работы, — ведь я должен ещё присутствовать при гимнастических упражнениях, исполнять обязанности герольда на народных собраниях, помогать народным трибунам при заучивании речей, — на меня, изнемогающего под бременем таких разнообразных обязанностей, ещё взвалили целиком все дела, касающиеся мёртвых.
Со времени своего изгнания с Олимпа Гермес, по старой привычке, всё ещё продолжает исполнять «рабские обязанности» и ведать всеми делами, касающимися мёртвых.
Писал ли Гермес сам или его сын, козий бог Пан, худосочную статью в № 179, — пусть решает читатель, но прежде он должен вспомнить, что греческий Гермес был богом красноречия и логики.
«Распространять через газеты философские и религиозные идеи, как и вести на страницах газет борьбу против них, — мы считаем одинаково недопустимым».
Слушая эту старческую болтовню, я сразу заметил, что автор{38} намерен разводить скучнейшую рацею, переполненную всевозможными оракульскими изречениями. Однако, стараясь умерить своё нетерпение, я сказал себе, что у меня нет никакого основания не верить этому рассудительному человеку, который достаточно чистосердечен, чтобы у себя дома высказывать своё мнение со всей откровенностью, — и продолжал читать дальше. Но оказалось, — о чудо! — что эта статья, которую никак нельзя упрекнуть в наличии хотя бы одной какой-либо философской идеи, имеет, по крайней мере, тенденцию вести борьбу с философскими идеями и распространять религиозные.
Какой интерес может представлять для нас статья, которая сама оспаривает своё право на существование, которая сама себе предпосылает заявление о своей некомпетентности? Словоохотливый автор ответит нам, что он сам даёт нам указания, как следует читать его фанфаронские статьи. Он ограничивается-де тем, что даёт обрывки мыслей, а «проницательности читателя» предоставляет «сопоставлять и связывать их». Это, конечно, лучший способ подачи тех объявлений, которыми газета охотно промышляет. Так вот мы и намерены в нашей статье «сопоставлять и связывать», и не наша вина, если из чёток мы не получим жемчужного ожерелья.
Автор заявляет:
«Партия, которая прибегает к таким средствам» (т. е. распространяет через газеты философские и религиозные идеи или же ведёт борьбу против них), «показывает этим, по нашему мнению, что намерения её не совсем чисты и что не поучение и просвещение народа, а скорее достижение других, посторонних целей является её главной задачей».
Если таково собственное мнение автора, то статья может преследовать только посторонние цели. Эти «посторонние цели» скоро и обнаружатся.
Государство, говорит автор, имеет не только право, но и обязанность «закрыть рот непризванным болтунам». Под последними автор, очевидно, подразумевает своих идейных противников, ибо себя самого он давно согласился считать призванным болтуном.
Речь идёт, таким образом, о новом усилении цензуры в отношении религиозных дел, о новых полицейских мерах против прессы, едва успевшей свободно вздохнуть.
«Государству, по нашему мнению, можно бросить упрёк не в излишней строгости, а скорее в слишком далеко идущей мягкости».
Однако автор передовицы спохватывается: ведь опасно высказывать порицания государству. Он направляет поэтому свои упрёки по адресу представителей власти, его обвинение, направленное против свободы печати, принимает форму обвинения против цензоров. Он обвиняет цензоров в том, что цензура применялась ими «слишком слабо».
«Достойная порицания мягкость, правда, не со стороны государства, а со стороны «отдельных представителей власти», проявлялась до сих пор в том, что позволяли новейшей философской школе самые недостойные выпады против христианства — как на страницах газет, так и в других изданиях, предназначенных не только для узкого круга учёных людей».
Автор снова делает паузу — и снова спохватывается. Всего только дней восемь назад он находил, что свобода цензуры оставляет мало места для свободы печати, теперь же он находит, что в угнетении печати цензорами слишком мало цензурного гнёта.
Надо как-нибудь выпутаться из этого противоречия.
«Пока ещё существует цензура, её настоятельнейший долг — вырезывать те отвратительные наросты мальчишеского бесчинства, которые в последние дни так часто оскорбляли наш глаз».
Слабые глаза! Слабые глаза! И «самый слабый глаз будет оскорблён выражением, которое может быть рассчитано только на уровень понимания широкой массы».
Если одно уже смягчение общей цензуры даёт возможность появиться отвратительным наростам, то разве не в большей ещё мере будет способствовать этому свобода печати? Если наши глаза настолько слабы, что они не выносят вида «бесчинств» подцензурной печати, то каким же образом они станут настолько сильными, чтобы выносить «смелость»{39} свободной печати?
«Пока существует цензура, её настоятельнейший долг…». Ну, а если бы она перестала существовать, что тогда? Эта фраза должна быть понята так: настоятельнейший долг цензуры — продолжать существовать как можно дольше.
И автор снова спохватывается:
«Мы не призваны выступать в качестве публичного обвинителя, и мы поэтому отказываемся от более подробных указаний».
Что за ангельская доброта в этом человеке! Он отказывается от более конкретных «указаний», а ведь только совершенно конкретными, совершенно определёнными пояснениями он мог бы доказать и показать, чего он сам, собственно, хочет. Вместо этого он лишь произносит вполголоса, как бы вскользь, неясные слова с целью сеять подозрения. Он не призван выступать публичным обвинителем, а призван выступать только тайным обвинителем.
В конце концов, бедняга вспоминает, что его обязанность состоит ведь в том, чтобы писать либеральные передовицы и изображать из себя «лойяльного поборника свободы печати». Вот он и становится в позу такого поборника:
«Мы не могли подавить в себе протеста против такого образа действий, который, если не является просто следствием случайного упущения, не может иметь другой цели, как только дискредитировать в общественном мнении более свободное движение печати и дать таким образом козырь в руки противникам этой свободы, боящимся выступить с открытым забралом, чтобы не потерпеть неудачу».
Цензура, — поучает нас этот столь же смелый, сколь и остроумный защитник свободы печати, — если она только не является английским леопардом с надписью: «I sleep, wake me not!» {40}, пошла по этому «пагубному» пути, дабы скомпрометировать перед общественным мнением более свободное движение печати.
Разве надо ещё компрометировать такое движение печати, которое считает своим долгом обращать внимание цензуры на «случайные упущения», которое надеется, что «перочинный нож цензора» поддержит его реноме перед общественным мнением?
«Свободным» может быть названо такое движение лишь постольку, поскольку и вольность бесстыдства иногда именуется «свободой», а разве это не бесстыдство глупости и лицемерия — выдавать себя за поборника расширения свободы печати и одновременно с этим поучать нас, что пресса неминуемо свалится в канаву, как только её перестанут водить под руку два жандарма.
И к чему вся цензура, к чему все эти передовицы, если философская пресса сама себя компрометирует в глазах общественного мнения? Разумеется, автор ни в коем случае не хочет ограничения «свободы научного исследования».
«В наши дни научному исследованию предоставлено по праву самое широкое, самое неограниченное поприще».
Какое, однако, представление о научном исследовании имеет сей муж, это может показать следующее заявление: