действовать только временно — до 1824 г., и он оставался бы и до настоящего дня временным законом, если бы мы не узнали из опубликованной инструкции, что он никогда не применялся.
Этот указ 1819 г. также был временной мерой, с той разницей, однако, что тогда для ожидания постоянных законов был указан определённый — пятилетний — срок, между тем как новая инструкция не устанавливает никакого срока, и с той ещё разницей, что тогда предметом ожидания были законы о свободе печати, в настоящее же время — законы о цензуре.
Другие газетные корреспонденты рассматривают цензурную инструкцию как возобновление старого указа о цензуре. Этот их ошибочный взгляд опровергается самой инструкцией.
Мы рассматриваем цензурную инструкцию как предвосхищение духа предполагаемого закона о цензуре. В этом мы строго придерживаемся духа указа о цензуре 1819 г., согласно которому законы и циркуляры имеют для печати одинаковое значение (см. приведённый указ, статья XVI, № 2).
Но вернёмся к инструкции.
«По этому закону, а именно по статье 2-й, цензура не должна препятствовать серьёзному и скромному исследованию истины, не должна подвергать писателей неподобающим стеснениям, не должна мешать свободному обращению книг на книжном рынке».
То исследование истины, которому цензура не должна препятствовать, характеризуется более конкретно — как серьёзное и скромное. Оба определения относятся не к содержанию исследования, а скорее к чему-то такому, что лежит вне этого содержания. Они с самого начала отвлекают исследование от истины и заставляют его обращать внимание на какое-то неизвестное третье. Но разве исследование, постоянно направляющее своё внимание на этот третий элемент, который закон наделил правом придирчивости, — разве такое исследование не потеряет из виду истину? Разве не первая обязанность исследователя истины прямо стремиться к ней, не оглядываясь ни вправо, ни влево? Разве не забуду я про самую суть дела, если я обязан прежде всего не забывать, что сказать об этом надо в известной предписанной форме?
Истина так же мало скромна, как свет; да и по отношению к кому она должна быть скромна? По отношению к самой себе? Verum index sui et faisi{3}. Стало быть, по отношению ко лжи?
Если скромность составляет характерную особенность исследования, то это скорее признак боязни истины, чем боязни лжи. Скромность — это средство, сковывающее каждый мой шаг вперёд. Она есть предписанный свыше исследованию страх перед выводами, она — предохранительное средство против истины.
Далее: истина всеобща, она не принадлежит мне одному, она принадлежит всем, она владеет мною, а не я ею. Моё достояние — это форма, составляющая мою духовную индивидуальность. «Стиль — это человек». И что же! Закон разрешает мне писать, но я должен писать не в своём собственном стиле, а в каком-то другом. Я имею право раскрыть мой духовный облик, но должен прежде придать ему предписанное выражение! Какой честный человек не покраснеет от этого требования и не спрячет лучше свою голову под тогу? По крайней мере, под тогой можно предполагать голову Юпитера. Предписанное выражение — это означает только одно: «хорошая мина при плохой игре».
Вы восторгаетесь восхитительным разнообразием, неисчерпаемым богатством природы. Ведь не требуете же вы, чтобы роза благоухала фиалкой, — почему же вы требуете, чтобы величайшее богатство — дух — существовало в одном только виде? Я юморист, но закон велит писать серьёзно. Я задорен, но закон предписывает, чтобы стиль мой был скромен. Бесцветность — вот единственный дозволенный цвет этой свободы. Каждая капля росы, озаряемая солнцем, отливает неисчерпаемой игрой цветов, но духовное солнце, в скольких бы индивидуальностях, в каких бы предметах лучи его ни преломлялись, смеет порождать только один, только официальный цвет! Существенная форма духа — это радостность, свет, вы же делаете единственно законным проявлением духа — тень; он должен облачаться только в чёрное, а ведь в природе нет ни одного чёрного цветка. Сущность духа — это исключительно истина сама по себе, а что же вы делаете его сущностью? Скромность. Только нищий скромен, говорит Гёте[2], и в такого нищего вы хотите превратить дух? Или же эта скромность должна быть той скромностью гения, о которой говорит Шиллер[3]? В таком случае превратите сначала всех ваших граждан, и прежде всего ваших цензоров, в гениев. Но ведь скромность гениев состоит вовсе не в том, в чём состоит язык образованности, лишённый акцента и диалекта, а, наоборот, в том, чтобы говорить языком самого предмета, выражать своеобразие его сущности. Она состоит в том, чтобы, забыв о скромности и нескромности, выделить самый предмет. Всеобщая скромность духа — это разум, та универсальная независимость мысли, которая относится ко всякой вещи так, как того требует сущность самой вещи.
Если, далее, серьёзность не должна подходить под определение Тристрама Шенди[4], по которому она есть притворство тела, прикрывающее недостатки души, если она должна означать серьёзность в отношении к предмету, — тогда теряет смысл всё предписание. Ибо к смешному я отношусь серьёзно, когда представляю его в смешном виде; оставаться же скромным по отношению к нескромности — это и есть самая серьёзная нескромность духа.
Серьёзно и скромно! Какие неустойчивые, относительные понятия! Где кончается серьёзность, где начинается шутка? Где кончается скромность, где начинается нескромность? Мы поставлены в зависимость от темперамента цензора. Было бы так же неправильно предписывать темперамент цензору, как стиль писателю. Если вы хотите быть последовательными в вашей эстетической критике, то запретите также слишком серьёзно и слишком скромно исследовать истину, ибо чрезмерная серьёзность — это самое комичное, а чрезмерная скромность — это самая горькая ирония.
Наконец, исходной точкой служит при этом совершенно превратное и абстрактное понимание самой истины. Все объекты писательской деятельности подводятся под одно общее понятие «истины». Но если мы оставим даже в стороне всё субъективное, а именно, то обстоятельство, что один и тот же предмет различно преломляется в различных индивидах и превращает свои различные стороны в столько же различных духовных характеров, то разве характер самого предмета не должен оказывать никакого, даже самого ничтожного, влияния на исследование? Не только результат исследования, но и ведущий к нему путь должен быть истинным. Исследование истины само должно быть истинно, истинное исследование — это развёрнутая истина, разъединённые звенья которой соединяются в конечном итоге. И разве способ исследования не должен изменяться вместе с предметом? Разве, когда предмет смеётся, исследование должно быть серьёзным, а когда предмет тягостен, исследование должно быть скромным? Вы, стало быть, нарушаете право объекта так же, как вы нарушаете право субъекта. Вы понимаете истину абстрактно и превращаете дух в судебного следователя, который сухо её протоколирует.
Или, может быть, эти метафизические тонкости излишни? Быть может, истину следует понимать так, что истинно то, что приказывает правительство, а исследование допускается только как лишний, назойливый элемент, который, однако, по соображениям этикета не может быть полностью устранён? По- видимому, почти так оно и есть. Ибо исследование уже заранее понимается как нечто противоположное истине, оно появляется поэтому в подозрительном официальном сопровождении серьёзности и скромности, которые и впрямь приличествуют мирянину перед лицом его пастыря. Рассудок правительства — единственный государственный разум. При известных условиях времени приходится, правда, делать некоторые уступки другому рассудку и его болтовне, но тогда он должен сознавать, что ему сделана уступка и что он, в сущности, бесправен, он должен выступать скромным и смиренным, серьёзным и скучным. Если Вольтер говорит: «все жанры хороши, кроме скучного»[5], то здесь скучный жанр исключает всякий иной, для доказательства чего достаточно сослаться на «Протоколы рейнского сословного собрания». Почему же в таком случае не вернуться совсем к немецкому канцелярскому слогу доброго старого времени? Пишите свободно, но каждое ваше слово должно быть поклоном перед либеральной цензурой, которая пропускает ваши, столь же серьёзные, сколь и скромные, мнения. Не теряйте только чувства благоговения!
Закон ставит ударение не на истине, а на скромности и серьёзности. Итак, всё здесь наводит на размышления — всё то, что говорится о серьёзности, скромности и прежде всего об истине, за неопределённой широтой которой скрывается очень определённая, очень сомнительного свойства истина.
«Цензура», — сказано далее в инструкции, — «ни в коем случае не должна быть применяема в