Казалось бы, что понимание, которым довольствуется идея, т. е. которое соответствует идее, тем самым перестаёт быть поверхностным. Г-н Бруно только для виду приводит отношение между идеей и её пониманием, точно так же как он только для виду приводит отношение неудачного исторического дела к массе. Если поэтому абсолютная критика действительно что нибудь осуждает за «поверхностность», так это именно всю прежнюю историю вообще, дела и идеи которой были идеями и делами «масс». Она отвергает массовую историю и на её место намерена поставить критическую историю (см. статьи г-на Жюля Фаухера о злободневных вопросах английской жизни). Согласно прежней, некритической истории, т. е. истории, писанной не в том смысле, какой придаёт ей абсолютная критика, следует, далее, строго различать две вещи: насколько масса была «заинтересована» в тех или иных целях и насколько эти цели «вызывали энтузиазм» массы. «Идея» неизменно посрамляла себя, как только она отделялась от «интереса». С другой стороны, нетрудно понять, что всякий массовый, добивающийся исторического признания «интерес», когда он впервые появляется на мировой сцене, далеко выходит в «идее», или «представлении», за свои действительные границы и легко смешивает себя с человеческим интересом вообще. Эта иллюзия образует то, что Фурье называет тоном каждой исторической эпохи. Интерес буржуазии в революции 1789 г., далёкий от того, чтобы быть «неудачным», всё «выиграл» и имел «действительный успех», как бы впоследствии ни рассеялся дым «пафоса» и как бы ни увяли «энтузиастические» цветы, которыми он украсил свою колыбель. Этот интерес был так могущественен, что победоносно преодолел перо Марата, гильотину террористов, шпагу Наполеона, равно как и католицизм и чистокровность Бурбонов. «Неудачной» революция была только для той массы, для которой политическая «идея» не была идеей её действительного «интереса», истинный жизненный принцип которой не совпадал поэтому с жизненным принципом революции, — для той массы, реальные условия освобождения которой существенно отличны от тех условий, в рамках которых буржуазия могла освободить себя и общество. Если, стало быть, революция, которая может служить представительницей всех великих исторических «дел», неудачна, — то она неудачна потому, что та масса, жизненными условиями которой по существу ограничилась революция, была массой исключительной, не охватывающей всей совокупности населения, ограниченной массой. Если, значит, революция неудачна, то не потому, что революция «вызывала энтузиазм» массы, не потому, что масса была «заинтересована» в ней, а потому, что для самой многочисленной части массы, части, отличной от буржуазии, принцип революции не был её действительным интересом, не был её собственным революционным принципом, а был только «идеей», следовательно только предметом временного энтузиазма и только кажущегося подъёма.
Вместе с основательностью исторического действия будет, следовательно, расти и объём массы, делом которой оно является. В критической истории, согласно которой в исторических делах речь идёт не о действующих массах, не об эмпирическом действии и не об эмпирическом интересе этого действия, а, напротив, только об «идее», пребывающей «в них», — в такой истории всё должно происходить, конечно, совершенно иначе.
«В массе», — поучает нас критика, — «а не в чём-либо другом, как думают её прежние либеральные защитники, следует искать истинного врага духа».
Врагами прогресса, вне массы, являются как раз получившие самостоятельное существование, наделённые собственной жизнью продукты самоунижения, самоотвержения и самоотчуждения массы. Поэтому масса, восставая против самостоятельно существующих продуктов её самоунижения, восстаёт тем самым против своего собственного недостатка, подобно тому как человек, выступая против существования бога, тем самым выступает против своей собственной религиозности. Но так как эти практические результаты самоотчуждения массы существуют в действительном мире внешним образом, то масса вынуждена бороться с ними также и внешним образом. Она отнюдь не может считать эти продукты своего самоотчуждения только идеальными фантасмагориями, простыми отчуждениями самосознания, и не может желать уничтожить материальное отчуждение при помощи чисто внутреннего спиритуалистического действия. Уже газета Лустало 1789 г.[33] имела девизом:
«Великие кажутся нам великими лишь потому, Что мы сами стоим на коленях. Поднимемся!»
Но чтобы подняться, недостаточно сделать это в мысли, оставляя висеть над действительной, чувственной головой действительное, чувственное ярмо, которого не сбросишь с себя никакими идеями. А между тем абсолютная критика научилась из «Феноменологии» Гегеля, по крайней мере, одному искусству — превращать реальные, объективные, вне меня существующие цепи в исключительно идеальные, исключительно субъективные, исключительно во мне существующие цепи и поэтому все внешние, чувственные битвы превращать в битвы чистых идей.
Это критическое превращение обосновывает предустановленную гармонию критической критики и цензуры. С критической точки зрения борьба писателя с цензором не есть борьба «человека с человеком». Цензор, напротив, есть не что иное, как моё собственное, руками заботливой полиции персонифицированное для меня чувство такта, моё собственное чувство такта, ведущее борьбу с моей бестактностью и некритичностью. Борьба писателя с цензором есть только по видимости, только в глазах дурной чувственности нечто другое, нежели внутренняя борьба писателя с самим собой. Цензор, поскольку я его принимаю за действительно, индивидуально отличное от меня существо, за полицейского палача, обезображивающего творение моего духа применением к нему внешнего, чуждого самой вещи масштаба, есть не более, как плод массового воображения, некритичная химера. Если фейербаховские «Тезисы к реформе философии»[34] были запрещены цензурой, то виной тому было не официальное варварство цензуры, а некультурность фейербаховских «Тезисов». Не загрязнённая всяческой массой и материей, «чистая» критика видит также и в цензоре чисто «эфирный», оторванный от всякой массовой действительности образ.
Абсолютная критика объявила «массу» истинным врагом духа. Развивая эту свою мысль, она говорит:
«Дух знает теперь, где ему искать своего единственного противника, — в самообманах и дряблости массы».
Абсолютная критика исходит из догмы абсолютной правомочности «духа». Она исходит, далее, из догмы внемирового существования духа, т. е. из существования духа вне массы человечества. Наконец, она превращает, с одной стороны, «дух», «прогресс», с другой — «массу» в застывшие сущности, в понятия, и противопоставляет их затем друг другу как данные неизменные крайности. Абсолютной критике не приходит в голову исследовать самый «дух», исследовать, не служат ли его собственная спиритуалистическая природа, его воздушные претензии источником «фразы», «самообмана», «дряблости». Дух, напротив, абсолютен, но, к несчастью, он в то же время постоянно превращается в духовную пустоту: его расчёты всегда сделаны без хозяина. Он поэтому обязательно должен иметь противника, интригующего против него. Этим противником и оказывается масса.
Точно так же обстоит дело и с «прогрессом». Вопреки претензиям «прогресса», постоянно наблюдаются случаи регресса и кругового движения. Не догадываясь, что категория «прогресса» лишена всякого содержания и абстрактна, абсолютная критика настолько глубокомысленна, что признаёт «прогресс» абсолютным для того, чтобы в целях объяснения регресса можно было подставить «личного противника» прогресса, массу. Так как «.масса» — не более как «противоположность духа», прогресса, «критики», то она и может быть определена только посредством этой мнимой своей противоположности. Отвлекаясь же от этой противоположности, критика может сказать о смысле и бытии массы лишь нечто совершенно неопределённое, а потому бессмысленное:
«Масса в том смысле, в каком это «слово» охватывает также и так называемый образованный мир».
Какое-нибудь «также» или «так называемый» вполне достаточны для критической дефиниции. «Масса» отличается, таким образом, от действительных масс и существует как «масса» только для «критики».
Все коммунистические и социалистические писатели исходили из наблюдения, что, с одной стороны, даже самым благоприятным образом обставленные блестящие деяния видимо остаются без блестящих результатов и вырождаются в тривиальности; с другой же стороны, что всякий прогресс духа был до сих пор прогрессом в ущерб массе человечества, которая попадала во всё более и более бесчеловечное положение. Они объявили поэтому «прогресс» (см. Фурье) неудовлетворительной абстрактной фразой; они догадывались (см., в числе других, Оуэна) о существовании основного порока цивилизованного мира; они подвергли поэтому действительные основы современного общества беспощадной критике. Этой