гнева против страстей дурных людей. Эта манера напоминает нам аналогичную манеру критической критики, которая свои собственные глупости выдаёт за глупости массы, свои злобные нападки на развитие мира вне её — за злобные нападки этого мира на развитие, наконец, свой эгоизм, мнящий, что он поглотил, вобрал в себя весь дух, — за эгоистическое сопротивление массы духу.
Мы покажем «чистое» лицемерие Рудольфа в его поведении по отношению к Мастаку, к графине Саре Мак-Грегор и к нотариусу Жаку Феррану.
Рудольф уговорил Мастака совершить воровское нападение на свою квартиру, чтобы заманить его в ловушку и овладеть им. При этом он руководствуется далеко не общечеловеческим, а чисто личным интересом. Дело в том, что Мастак обладает портфелем графини Мак-Грегор, а Рудольф очень заинтересован в том, чтобы получить этот портфель в свои руки. По поводу tete-a-tete Рудольфа с Мастаком в романе сказано буквально следующее:
«Рудольф испытывал мучительную тревогу. Если бы он упустил этот удобный случай овладеть Мастаком, то подобный случай, без сомнения, никогда больше не представился бы ему. Этот разбойник унёс бы с собой все те тайны, в обладании которыми Рудольф был так сильно заинтересован».
Овладевая Мастаком, Рудольф, стало быть, овладевает портфелем графини Мак-Грегор. Он овладевает Мастаком из личного интереса. Он ослепляет его, движимый личной страстью.
Когда Резака рассказывает Рудольфу про борьбу Мастака с Мурфом и объясняет упорное сопротивление Мастака тем, что он предугадывал свою участь, Рудольф отвечает: «Он не знал этого». И он произносит эти слова «с мрачным видом, с лицом, искажённым тем почти свирепым выражением, о котором мы говорили». Мысль о мести целиком овладевает им, он предвкушает то дикое наслаждение, которое ему доставит варварское наказание Мастака.
Так, при появлении врача-негра Давида, которому Рудольф предназначил роль орудия
своей мести, он восклицает: «Месть!.. Месть!..». Рудольф выкрикивает эти слова с «холодным и сосредоточенным бешенством».
Его охватило холодное и сосредоточенное бешенство. Затем он тихо шепчет на ухо врачу свой план, а когда последний вздрагивает от ужаса, он тотчас же ухитряется подставить, вместо чувства личной мести, «чистый» теоретический мотив. Речь идёт, говорит он, только о «применении идеи», которая ужо часто мелькала в его возвышенном мозгу, и он не забывает присовокупить в елейном тоне: «Он будет ещё иметь перед собой безграничный горизонт раскаяния». Он подражает испанской инквизиции, которая, передавая осуждённых в руки светского правосудия для сожжения на костре, присовокупляла при этом лицемерную просьбу о милосердии к кающемуся грешнику.
Само собой разумеется, что когда происходит допрос Мастака и расправа над ним, его высочество сидит у себя в чрезвычайно комфортабельном кабинете, в длинном, чрезвычайно чёрном халате, с чрезвычайно интересной бледностью на лице и, чтобы вполне точно скопировать обстановку суда, имеет перед собой длинный стол с вещественными доказательствами. Теперь, конечно, должно исчезнуть с его лица выражение дикости и мести, выступавшее наружу, когда он сообщал Резаке и врачу о своём плане ослепления. Теперь он должен предстать перед нами «спокойным, печальным, сдержанным», с высококомическим торжественным видом всемирного судьи собственного изобретения.
Чтобы не оставить никаких сомнений насчёт «чистоты» мотива ослепления, простоватый Мурф признаётся посланнику Грауну:
«Жестокое наказание Мастака имело главным образом своей целью отомстить за меня коварному убийце».
Оставшись наедине с Мурфом, Рудольф высказывается следующим образом:
«Моя ненависть к злодеям… стала более живой, моё отвращение к Саре растёт, без сомнения, вместе с печалью, которую причиняет мне смерть моей дочери».
Рудольф сообщает нам о большей живости, которую приобрела его ненависть к злодеям. Разумеется, его ненависть — критическая, чистая, моральная ненависть, ненависть к злым, потому что они злы. Вследствие этого он рассматривает эту ненависть как шаг вперёд, совершаемый им на поприще добра.
Но тут же обнаруживается, что этот рост моральной ненависти — не что иное, как лицемерная санкция, которой он стремится прикрасить нарастание своего личного отвращения к Саре. Неопределённая моральная химера — рост ненависти против злых — оказывается лишь прикрытием для определённого неморального факта — возрастания отвращения к Саре. Это отвращение вызывается весьма естественной, весьма индивидуальной причиной — его личной печалью. Эта печаль и есть мерило его отвращения. Конечно!
Ещё более отвратительное лицемерие сказывается при свидании Рудольфа с умирающей графиней Мак-Грегор.
После разоблачения той тайны, что Флёр де Мари — дочь Рудольфа и графини, Рудольф подходит к последней «с угрожающим, безжалостным видом». Она молит его о пощаде.
«Нет Вам пощады», — отвечает он. — «Проклятие Вам… Вам, моему злому духу и злому духу моего рода!»
Итак, он хочет отомстить за «род». Далее он рассказывает графине, как он, в искупление своего покушения на жизнь отца, возложил на себя крест хождения в мир, где он награждает добрых и наказывает злых. Рудольф терзает графиню, он отдаётся весь чувству раздражения, но в своих собственных глазах он выполняет только задачу, которую он поставил себе после 13 января — «преследовать зло».
Когда он направляется к выходу, Сара восклицает: «Сжальтесь надо мною, я умираю!»
««Умри, проклятая!» — говорит Рудольф, задыхаясь от бешенства».
Последние слова — «задыхаясь от бешенства» — открывают нам чистые, критические и моральные мотивы его поступков. Именно это бешенство заставило его поднять меч на его, как выражается г-н Шелига, блаженной памяти высокого родителя. Вместо того чтобы бороться с этим злом в себе самом, он, как чистый критик, старается побороть его в других.
В конце концов Рудольф сам упраздняет свою католическую теорию наказания. Он хотел отменить смертную казнь, превратить наказание в покаяние, однако только до тех пор, пока убийца убивает чужих людей и не трогает членов рудольфовой семьи. Рудольф приемлет смертную казнь, лишь только убийство поражает одного из его родных; ему нужно двоякое законодательство: одно для своей собственной особы, другое для простых смертных.
От Сары он узнаёт, что Жак Ферран виновен в смерти Флёр де Мари. Он говорит самому себе:
«Нет, этого мало… огнём горит во мне жажда мести!.. какая жажда крови!.. какое спокойное и продуманное бешенство!.. Пока я не знал, что одной из жертв этого чудовища было моё дитя, я говорил себе: смерть этого человека была бы бесплодна… Жизнь без денег, жизнь без удовлетворения его бешеной чувственности будет долгой и двойной пыткой… Но это моя дочь!.. Я убью этого человека!»
И он стремительно мчится, чтобы убить Жака Феррана, но находит его в таком состоянии, которое делает убийство излишним.
«Добрый» Рудольф! Лихорадочный пыл его мстительности, его жажда крови, его спокойное и продуманное бешенство, его лицемерие, казуистически прикрашивающее всякое злонамеренное движение его души, — всё это как раз те дурные страсти, в наказание за которые он другим выкалывает глаза. Только счастливые случайности, деньги и ранг избавляют этого «доброго» от каторги.
«Могущество критики» делает этого Дон Кихота, в виде компенсации за его ничтожество во всех других отношениях, «добрым жильцом», «добрым соседом», «добрым другом», «добрым отцом», «добропорядочным буржуа», «добрым гражданином», «добрым принцем» и как там ещё гласит дальше эта гамма хвалебных песнопений г-на Шелиги. Это больше, чем все результаты, добытые «человечеством во всей его истории». Этого достаточно, чтобы Рудольф мог дважды спасти «мир» от «гибели».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
КРИТИЧЕСКИЙ СТРАШНЫЙ СУД