я испытал в этих лесах. Коренной горожанин не может даже представить себе таких могучих деревьев, почти на недосягаемой для взора высоте сплетающих готические стрелы ветвей в сплошной зелёный шатёр, сквозь который лишь кое-где, пронизывая на миг золотом эту торжественную тьму, пробивается солнечный луч. Густой мягкий ковёр прошлогодней листвы приглушал наши шаги. Мы шли, охваченные таким благоговением, которое испытываешь разве только под сумрачными сводами Вестминстерского аббатства, и даже профессор Челленджер понизил свой зычный бас до шёпота. Будь я здесь один, мне так бы никогда и не узнать названий этих гигантских деревьев, но наши учёные то и дело показывали нам кедры, огромные тополя, кондори и множество других пород, благодаря обилию которых этот континент стал для человека главным поставщиком тех даров природы, что относятся к растительному миру, тогда как его животный мир крайне беден.
На тёмных стволах пламенели яркие орхидеи и поражающие своей окраской лишайники, а когда случайный луч солнца падал на золотую алламанду, пунцовые звёзды жаксонии или густо-синие гроздья ипомеи, казалось, что так бывает только в сказке. Всё живое в этих дремучих лесах тянется вверх, к свету, ибо без него — смерть. Каждый побег, даже самый слабенький, пробивается всё выше и выше, заплетаясь вокруг своих более сильных и более рослых собратьев. Ползучие растения достигают здесь чудовищных размеров, а те, которым, на взгляд европейца, будто и не положено виться, волей-неволей постигают это искусство, лишь бы вырваться из густого мрака. Я видел, например, как обыкновенная крапива, жасмин и даже пальма яситара оплетали стволы кедров, пробираясь к самым их вершинам.
Внизу, под величественными сводами зелени, не было слышно ни шороха, ни писка, но где-то высоко у нас над головой шло непрестанное движение. Там в лучах солнца ютился целый мир змей, обезьян, птиц и ленивцев, которые, вероятно, с изумлением взирали на крохотные человеческие фигурки, пробирающиеся внизу, на самом дне этой наполненной таинственным сумраком бездны.
На рассвете и при заходе солнца лесная чаща оглашалась дружным воем обезьян-ревунов и пронзительным щебетом длиннохвостых попугаев, но в знойные часы мы слышали лишь жужжание насекомых, напоминающее отдалённый шум прибоя, и больше ничего… Ничто не нарушало торжественного величия этой колоннады стволов, уходящих вершинами во тьму, которая нависала над нами. Только раз в густой тени под деревьями неуклюже проковылял какой-то косолапый зверь — не то муравьед, не то медведь. Это был единственный признак того, что в лесах Амазонки живое передвигается и по земле.
А между тем некоторые другие признаки свидетельствовали и о присутствии человека в этих таинственных дебрях — человека, который находился не так далеко от нас. На третий день мы услышали какой-то странный ритмический гул, то затихавший, то снова сотрясавший воздух своими торжественными раскатами, и так всё утро. Когда этот гул впервые донёсся до нас, челны шли на расстоянии нескольких ярдов один от другого. Индейцы замерли, точно превратившись в бронзовые статуи, на их лицах был написан ужас.
— Что это? — спросил я.
— Барабаны, — небрежным тоном ответил лорд Джон. — Боевые барабаны. Мне уже приходилось слышать их.
— Да, сэр, это боевые барабаны, — подтвердил метис Гомес. — Индейцы — злой народ. Они следят за нами. Индейцы хотят убить нас.
— Каким это образом они ухитрились нас выследить? — спросил я, вглядываясь в тёмную, неподвижную чащу.
Метис пожал плечами.
— Индейцы — они всё умеют. Они следят за нами. Так всегда бывает. Барабаны переговариваются между собой. Индейцы хотят убить нас.
К полудню — в моей записной книжке отмечено, что это было во вторник восьмого августа — гул по меньшей мере шести-семи барабанов окружал нас со всех сторон. Они то учащали ритм, то замедляли. Вот где-то на востоке послышалась чёткая, отрывистая дробь… пауза… густой гул откуда-то с севера. Этот непрестанный рокот звучал почти как вопрос и ответ. В нём было что-то грозное, невероятно действующее на нервы. Он сливался в слова — те самые, которые не переставал твердить наш метис: «Убьём… убьём…» В безмолвном лесу не было ни малейшего движения. Тёмная завеса зелени дышала покоем и миром, присущим только природе, но из-за неё безостановочно неслась одна и та же весть, которую слал нам собрат-человек. «Убьём…», — говорили те, кто был на востоке. «Убьём», — отвечали им с севера.
Барабаны рокотали и перешёптывались весь день, и угроза, звучавшая в их голосах, отражалась ужасом на лицах наших цветных спутников. Даже смелый, хвастливый метис, видимо, трусил. Зато в тот же день у меня был случай убедиться, что Саммерли и Челленджер обладают высшим мужеством — мужеством просвещённого ума. С такой же отвагой держался Дарвин среди гаучосов Аргентины и Уоллес — среди малайских охотников за черепами. Так уж положено милостивой природой: человек не может думать о двух вещах сразу, и там, где говорит научная любознательность, соображениям личного порядка места не остаётся.
Оба профессора не пропускали ни одной пролетавшей птицы, ни одного кустика на берегу и то и дело принимались яростно спорить, не замечая таинственного грозного рокота. Саммерли по-прежнему огрызался на Челленджера, который по своему обыкновению гудел басом, и ни тот, ни другой не считали нужным хотя бы одним словом обмолвиться об индейских барабанах, точно всё это происходило в курительной комнате клуба Королевского общества на Сент-Джеймс-стрит. Они только раз удостоили индейцев своим вниманием.
— Каннибалы племени миранха, а может быть, амайюака, — сказал Челленджер, ткнув большим пальцем в сторону леса, откуда неслись барабанные раскаты.
— Совершенно верно, сэр, — ответил Саммерли, — и, как все здешние племена, они принадлежат к монгольской расе, а язык у них полисинтетический.
— Разумеется, полисинтетический, — снисходительно согласился Челленджер. — Насколько мне известно, других языков на этом континенте не существует. У меня записано более сотни разных наречий. Но что касается монгольской расы, то в этом я сомневаюсь.
— А казалось бы, достаточно самого поверхностного знакомства со сравнительной анатомией, чтобы признать эту теорию правильной, — ядовито заметил Саммерли.
Челленджер с воинственным видом выпятил вперёд подбородок. Поля соломенной шляпы и борода — вот всё, что предстало нашим взорам.
— Вы правы, сэр, поверхностное знакомство ничего другого дать не может. Но глубокие знания заставляют приходить к иным выводам.
Они злобно ели друг друга глазами, а в это время по лесу еле слышным шёпотом проносилось эхо: «Убьём, убьём… убьём…»
Вечером мы вывели челны на середину реки, приспособили вместо якорей тяжёлые камни и подготовились к возможному нападению. Однако ночь прошла спокойно, и с рассветом мы двинулись дальше под затихавшую вдали барабанную дробь. Около трех часов дня нам преградили путь высокие пороги, тянувшиеся мили на полторы, те самые, на которых профессор Челленджер потерпел крушение в свою первую экспедицию.
Сознаюсь, что вид этих порогов подбодрил меня: это было первое, хоть и слабое подтверждение достоверности рассказов Челленджера.
Индейцы перенесли сквозь густой кустарник сначала челны, потом снаряжение, а мы, четверо белых, с винтовками в руках шли цепочкой, прикрывая их от той опасности, которая могла нагрянуть из лесу. К вечеру наша партия благополучно миновала пороги, поднялась миль на десять вверх по реке и остановилась на ночлег. По моим примерным расчётам, к этому времени Амазонка была уже по меньшей мере на сотни миль позади нас.
Рано утром на следующий день произошли важные события. Профессор Челленджер с самого рассвета вглядывался в оба берега, явно чем-то обеспокоенный. Но вот он радостно вскрикнул и показал на дерево, низко нависшее над водой.
— Как по-вашему, что это? — спросил он.
— Пальма ассаи, конечно, — сказал Саммерли.
— Правильно. И эта самая пальма служила мне главной приметой. Ещё с полмили вверх по тому берегу, и мы подойдём к скрытому в чаще протоку. Деревья стоят там сплошной стеной, а за ними прячется