Луи-Наполеон стал теперь кумиром европейской буржуазии. Не только за совершенное им 2 декабря 1851 г. «спасение общества», которым он, правда, уничтожил политическое господство буржуазии, но лишь для того, чтобы спасти ее социальное господство; не только потому, что он показал, как всеобщее избирательное право можно при подходящих условиях превратить в орудие угнетения масс; не только потому, что в его правление торговля и промышленность, а особенно спекуляция и биржевые махинации достигли небывалого расцвета. А прежде всего потому, что буржуазия признала в нем первого «великого государственного мужа», который был плотью от ее плоти, костью от ее кости. Он был выскочкой, как и всякий настоящий буржуа. «Прошедший сквозь огонь и воду» заговорщик-карбонарий в Италии, артиллерийский офицер в Швейцарии, обремененный долгами знатный бродяга и специальный констебль в Англии[473], но всегда и везде претендент на престол, — он своим авантюристским прошлым и тем, что морально скомпрометировал свое имя во всех странах, подготовил себя к роли императора французов и вершителя судеб Европы, подобно тому как классический образец буржуа — американец — рядом подлинных и фиктивных банкротств готовит себя в миллионеры. Став императором, он не только подчинил политику интересам капиталистической наживы и биржевых махинаций, по и в самой политике всецело придерживался правил фондовой биржи и спекулировал на «принципе национальностей»[474]. Раздробленность Германии и Италии была для прежней французской политики неотчуждаемым сеньориальным правом Франции; Луи-Наполеон тотчас же приступил к розничной распродаже этого сеньориального права за так называемые компенсации. Он готов был помочь Италии и Германии избавиться от раздробленности при условии, что Германия и Италия за каждый свой шаг к национальному объединению заплатят ему территориальными уступками. Это не только давало удовлетворение французскому шовинизму и приводило к постепенному расширению империи до границ 1801 г.[475], но и снова ставило Францию в исключительное положение просвещенной державы, освободительницы народов, а Луи-Наполеона — в положение защитника угнетенных национальностей. И вся просвещенная, воодушевленная национальной идеей буржуазия, — поскольку она была живо заинтересована в устранении с мирового рынка всех препятствий для торговли, — единодушно приветствовала эту просвещенную деятельность, несущую освобождение всему миру.
Начало было положено в Италии
Но это не удовлетворило итальянцев. В Италии тогда еще господствовало чисто мануфактурное производство, крупная промышленность была в пеленках. Рабочий класс был далеко не полностью экспроприирован и пролетаризирован; в городах он владел еще собственными орудиями производства, в деревне промышленный труд был побочным промыслом мелких крестьян-собственников или арендаторов. Поэтому энергия буржуазии еще не была подорвана существованием противоположности между нею и современным, осознавшим свои классовые интересы пролетариатом. А так как раздробленность Италии сохранялась только в результате иноземного австрийского владычества, под покровительством которого злоупотребления монархических правительств дошли до крайнего предела, то и крупное землевладельческое дворянство и городские народные массы стояли на стороне буржуазии как передового борца за национальную независимость. Но иноземное владычество в 1859 г. было сброшено повсюду, кроме Венеции; дальнейшему вмешательству Австрии в итальянские дела был положен конец Францией и Россией, — никто этого больше не боялся. А в лице Гарибальди Италия имела героя античного склада, способного творить и действительно творившего чудеса. С тысячей волонтеров он опрокинул все Неаполитанское королевство, фактически объединил Италию, разорвал искусную сеть бонапартовой политики. Италия была свободна и по существу объединена, — но не происками Луи-Наполеона, а революцией.
Со времени Итальянской войны внешняя политика Второй империи уже ни для кого не была тайной. Победители великого Наполеона должны были понести кару, но l'un apres l'au-tre — один после другого. Россия и Австрия уже получили свою долю, на очереди стояла теперь Пруссия. А Пруссию презирали теперь больше, чем когда-либо раньше; ее политика во время Итальянской войны была трусливой и жалкой, совсем как во время Базельского мира 1795 года[477]. «Политика свободных рук»[478] довела Пруссию до того, что она оказалась совершенно изолированной в Европе, что все ее большие и малые соседи только радовались, предвкушая, как она будет разбита наголову, и что руки у нее оказались свободными только для того, чтобы уступить Франции левый берег Рейна.
Действительно, в первые годы после 1859 г. повсюду, и в первую очередь на самом Рейне, было распространено убеждение в том, что левый берег Рейна безвозвратно перейдет к Франции. Правда, перехода этого не очень-то желали, но его считали неотвратимым, как рок, и, откровенно говоря, не особенно боялись. У крестьян и городских мелких буржуа воскресали старые воспоминания о временах французского владычества, которое действительно принесло им свободу; а в рядах буржуазии финансовая аристократия, особенно кёльнская, была уже сильно запутана в мошеннических операциях парижского «Credit Mobilier»[479] и других дутых бонапартистских компаний и громко требовала аннексии
Однако потеря левого берега Рейна означала бы ослабление не только Пруссии, но и Германии. А Германия была расколота в еще большей мере, чем когда-либо. Отчужденность между Австрией и Пруссией достигла крайней степени из-за нейтралитета Пруссии во время Итальянской войны; мелко-княжеское отребье боязливо и вместе с тем с вожделением посматривало на Луи-Наполеона как на будущего покровителя возобновленного Рейнского союза[480], — таково было положение официальной Германии. И это в такой момент, когда только объединенные силы всей нации в состоянии были предотвратить опасность раздробления.
Но как объединить силы всей нации? Три пути оставались возможными после того, как попытки 1848 г., почти все без исключения носившие туманный характер, потерпели неудачу, и в силу именно этой неудачи туман несколько рассеялся.
Первый путь был путем подлинного объединения, посредством уничтожения всех отдельных государств, то. есть это был открыто революционный путь. Такой путь только что привел к цели в Италии; Савойская династия присоединилась к революции и таким образом присвоила себе итальянскую корону. Но на столь смелый шаг наши немецкие савойцы, Гогенцоллерны, и даже их наиболее решительные Кавуры a la Бисмарк были абсолютно неспособны. Все пришлось бы совершить самому народу, — и в войне за левый берег Рейна он, конечно, сумел бы сделать все необходимое. Неизбежное отступление пруссаков за Рейн, длительная осада рейнских крепостей и предательство южногерманских государей, которое затем, без сомнения, последовало бы, — этого было бы достаточно, чтобы вызвать такое национальное движение, перед которым разлетелся бы в прах весь этот династический порядок. И тогда Луи-Наполеон первым вложил бы шпагу в ножны. Вторая империя могла воевать только с реакционными государствами, по отношению к которым она выступала как преемница французской революции, как освободительница народов. Против народа, который сам был охвачен революцией, она была бессильна; к тому же победоносная германская революция могла дать толчок к низвержению всей Французской империи. Это был