авиационную фуражку с «крабом», какой, пожалуй, даже у начальника школы, героя испанского неба, не было.
Стараюсь быть объективным. Ненависть просто так не рождается. Должны быть причины. Потому я и трачу место на Егорова, что стараюсь разгадать механизм зарождения ненависти. Это, я думаю, важно знать.
Все авиационное, кроме внешнего блеска, Егоров воспринимал осуждающе. И мы, его подчиненные, потенциальные офицеры Военно-воздушных сил, были в старшинском представлении его личными врагами. Ведь нас ждало будущее, а ему-то ничего не светило, кроме каптерки и иллюзии власти над будущими военными летчиками. Егоров знал: между собой курсанты называют его Обтекателем. Что за штука самолетный обтекатель, старшина представлял крайне приблизительно, но чувствовал — что-то явно второстепенное, как бы не вполне обязательное.
Что Егоров думал обо мне, могу только предполагать. Но как бы там ни было, нажаловался.
Старший политрук Авдохин был, конечно, несравненно умнее и во много раз опытнее Егорова, к тому же он, в прошлом кавалерист, успел основательно потереться в авиации, кое-что усвоить, так что в беглом разговоре мог сойти за пилотягу.
На меня Авдохин вышел как бы случайно. Вечером, когда начиналось личное курсантское время, встретил перед курилкой.
— Абаза, если не ошибаюсь? — спросил политрук, и я сразу почуял: накапал старшина, как пить дать, накапал! — Ну и занятная у тебя фамилия, Николай Николаевич: во веки веков в алфавитных списках значиться номером первым, если только какой-нибудь Аахен не объявится.
— Аахен будет первым в их списках — по ту сторону линии фронта, — сказал я, не улыбнувшись. Какого черта!
— Кстати, а что у тебя, Абаза, со старшиной произошло? Обидел ты Егорова…
— Никак нет, товарищ старший политрук, я старшину Егорова не обижал, ему раньше недодали.
— Не пойму, чего недодали?
— Умишка, сообразительности, а про остальное — молчу.
— По-твоему, Абаза, старшина Егоров глуп?
— Так точно, товарищ старший политрук, что есть, то есть.
— И как же нам теперь быть?
Светлые, очень спокойные глаза смотрели на меня с любопытством и, пожалуй, некоторым удивлением — откуда, мол, такой выискался?
— Ему — не знаю, мне — терпеть, а вам… Вас он как будто вполне устраивает: исполнительный, уши как звукоулавливатели — в постоянной готовности…
Здесь Авдохин перебил меня. Горестно вздохнул и сказал совсем по-домашнему:
— Эх, Абаза, Абаза, грамотный ты человек, а в практике жизни ничего не понимаешь. Положим, Егоров на самом деле глуп, разве за это человека можно лишить места? И еще подумай: на что старшине роты Суворовым быть? Ты немецким в какой степени владеешь?
— Говорю, читаю, перевожу… писать плохо умею.
— Говоришь? Откуда такой уровень?
— В восьмом классе врезался в немку, товарищ старший политрук, влюбился то есть, ну и старался, из кожи лез.
— В какую немку?
— В учительницу нашу.
— Надо же! И с успехом — врезался?
«Вот подходящий момент, — сообразил я, — прекратить этот неприятный разговор». Потупил глаза и сказал тихим, будто бы с трудом сдерживаемым тоном:
— Этот интимный вопрос, товарищ старший политрук, я бы предпочел не обсуждать.
— Ох, заносишься, Абаза. Напрасно. Армия не таких обламывает, учти.
Книгу Егоров мне вернул, словарь тоже. Даже с подобием извинения. Понятно, вдело вмешался политрук. По собственной инициативе стал бы Егоров извиняться. Как же!
Но на этом ничего не кончилось.
Через несколько дней меня вызвали в товарищеский суд. Конечно, это случилось не без ведома и благословения Авдохина, а заявление подал старшина Егоров.
За непочтение к старшему, якобы за употребление оскорбительных слов, не подлежащих занесению в протокол по их нецензурности, я получил сполна.
Однако худа без добра не бывает. Когда бы не этот суд, не мое пламенное «последнее слово», в котором я, сославшись на древних греков, весьма прозрачно намекнул судьям, что по умственным способностям они не очень далеко ушли от старшины Егорова, едва ли мной заинтересовался бы капитан Шалевич. А так заметил.
Во время самого суда командир эскадрильи слова не обронил — ни в мое осуждение, ни в защиту, но примерно через неделю пригласил в гости. Это было более чем странно — курсанта… в дом, к чаю. И разговор сразу затеялся странный, о Блоке, о полете Куприна с Заикиным, о страшной судьбе Уточкина… И только прощаясь, уже в дверях Шалевич сказал:
— Позвольте вам дать один совет. Не торопитесь высказываться… Нет-нет, — заметив мой протестующий жест, остановил меня, — не молчать вам советую, просто торопиться не надо. Обдумывайте слова хорошенько, взвешивайте…
И еще про мою фамилию.
Меня постоянно спрашивают: откуда это — Абаза? Кто ты?
В училище тоже таскали в отдел кадров. Молодой майор, строгий не только лицом, но и каждым своим обдуманным движением, спросил, заранее осуждая:
— Вы что тут написали, товарищ курсант? — И показал мою анкету, заполненную при поступлении в летную школу.
— Где? — не понял я.
— Вот, в графе «национальность».
— «Эсэсэрский» написал, а что, нельзя?
— Вы — гражданин Советского Союза, а по национальности кто? У нас есть русские, украинцы, татары, мордвины и так далее…
— У меня особый случай: дедушка моей мамы — армянин, он женился на русской. Мамин папа — татарин, а ее мама полуармянка, полурусская была. С отцовской стороны тоже компот: папин папа — молдаванин, а папина мама — эстонка. Я подумал и решил, что «эсэсэрский» будет точнее всего.
Майор, кажется засомневался, всерьез я это говорю или морочу ему голову, ломаю комедию. Поэтому он, наверное, и сказал:
— Трое суток даю на размышление, потрудитесь выбрать что-нибудь одно и доложить.
На меня часто поглядывали с подозрением.
То фамилия казалась сомнительной, то мои высказывания приходились не по вкусу, но чаще всего ставили мне в вину дерзость и зазнайство.
Хочу внести ясность.
В жизни ни одного моториста я грубым словом не обидел, к наземной службе никакого пренебрежения себе не позволял. И штабных чаще всего терпел: рано понял — без бумажки никуда не слетаешь.
Однако всегда я ставил и ставлю летный состав (при чем тут, правда, состав, непонятно, если только по аналогии с конским составом в кавалерии?) выше всех прочих людей. Сознательно ставлю. И вовсе не от зазнайства.
Человек на летной работе должен быть лучше, порядочнее, честнее других. На подхалимаже больших высот, не фигуральных, а тех, что измеряются альтиметром, не достигнуть. Хитрить в воздушных боях, шкуру свою за счет товарищей экономя, невозможно, а если кто и отважится на такую подлость, долго не проживет.
Живой летчик, на мой взгляд, заслуживает дополнительной порции уважения. Мертвый — тем более, особенно если погиб он в честном бою или, допустим, разгадывая секрет новой машины, — словом, в полете.