шершавенький, и изобразил на нем маленькую стенгазету.
Все было чин чином: заглавия с завитушками, разные картинки, в нижнем углу — синий ящик: для писем… И раскарикатурил я Наташку вместе с ее Митькой! Рисовать я будь здоров рисовал, да еще, учесть надо, разозлился.
На другой день пришел специально пораньше, прокрался в класс самым первым и прямо к Наташкиной парте приклеил свою газетку. Наглухо прилепил! Был такой особенный авиационный клей тогда — эмалит. Вот им.
Ну, ясно, когда ребята увидали — смеху… И все, понятно, догадались, чья работа — так я один в классе мог, — но ведь не докажешь, что Абаза: следов нет! Не пойман — не вор! Все чисто я сработал!
Только странно дальше получилось: ребята галдят — кто за Наташку, кто против, а она сама ни слова, будто ее все это вообще не касается. Смотрит на меня обыкновенно. Даже улыбается. Чудно! Только после уроков окликает меня в раздевалке и медленным, вроде засыпающим голосом спрашивает:
— Ты не можешь объяснить, Колька, — а сама юбочку приподнимает и у меня, можно сказать, под носом чулочные резинки перестегивает, будто я пустое место, будто меня вообще нет, — не можешь объяснить, почему ты такой недоумок?
Ну и презирала она меня! А голос ни на одном словечке не спотыкнулся, не задрожал. Не думал я, что на всю жизнь эти голубые резинки запомню, а главное — тот невидимый лед в ее глазах, обжигавший пострашнее огня… И уж совсем не предполагал, что опалит меня тем льдом еще не раз в долгой и пестрой моей жизни.
3
Не так давно занесло меня на старое летное поле. Ну, поле как поле. Что земле сорок-пятьдесят лет, мгновение… А вот ангар наш заметно постарел, облупился. Теперь его используют для вспомогательных нужд, самолеты в ангаре больше не ночуют. И не кажется нынче старый ангар таким большим, как прежде. Может, масштабы авиации изменились, а может, все проще: невооруженным глазом видно — годик, другой, и за ветхостью наш ангар снесут. Впрочем, чему удивляться — целые кварталы рушат. Подумаешь, ангар.
Только это кому как.
В ту давнюю пору, когда ангар был еще молодым, меня, вопреки желанию, оставили инструкторить в летной школе. Тогда существовал порядок: в конце летного дня инструктора, перегонявшие машины с полевой площадки, где они трудились от зари до зари, подходили к основному аэродрому на бреющем и садились без знаков — классическое матерчатое «Т» и ограничительные полотнища на этот случай не выкладывались. И особым шиком считалось касаться земли возможно ближе к ангару.
Подобная вольность была не бессмысленной: ожидалось, что на войне придется (и пришлось) приземляться на полосах ограниченного размера и уж, конечно, соблюдать строжайшие правила маскировки, там никаких знаков не будет. Вот и тренировались между делом.
В тот день мы подлетели к основному аэродрому на заходе солнца. Первым пошел на посадку командир эскадрильи. Мне с воздуха было хорошо видно, как четкая тень самолета бежит впереди машины, как она проносится по ангарной крыше, падает на землю и сливается с колесами в каких-нибудь пятидесяти метрах от ангара.
Подумал: солнце в спину подсвечивает — помогает, собственные колеса видны, можно такой расчетик сделать… так притереть — в самую точечку.
Следом за комэском приземлились командиры звеньев, а там подошла и моя очередь. Прицелился всем самолетом в середку рыжей ангарной крыши, уменьшаю скорость, слежу, чтобы машина не оседала, на моторе иду, на повышенных оборотиках… Ползу и соображаю: а если еще и носик ей приподнять? И приподнял са-амую малость, а оборотиков не прибавил. На пределе иду. И надо же, не услыхал, почувствовал — колеса по крыше чирк! Еле-еле, воздушно так, будто мимолетным поцелуем скользнули…
Первая мысль: на земле заметили или не заметили?
Делаю что надо: убираю обороты, подпускаю самолет пониже, плавно тяну ручку на себя, а в голове гудит: что, если заметили?
Ах, какая трава зеленая! И цветочки белыми крапинками проступают…
Если заметили, запилят, моралями замордуют. Что же делать? Клин — клином? Победителей не судят? Трусы в карты не играют? Пожалуй, ни одна из этих расхожих мудростей толком в голове не пропечаталась. Мелькнули так, мимоходом…
А руки и ноги свое дело знают: строго выдерживая направление пробега, я плавно вывел двигатель на максимальные обороты и… пошел на взлет.
Решил замкнуть круг еще раз, зайти на посадку, снизиться точно так, как я снижался, поцеловать ангарную ржавую крышу в той же самой точке, приземлиться и повторить все снова.
Для чего?
То, что удается однажды, можно отнести за счет случайности. Действие, повторенное дважды, а тем более трижды, само собой переходит в иное качество — превращается в умение или даже в мастерство, а может быть, и в виртуозность…
Повезло. Машину я не разложил, сам не убился, словом, ничего такого сверх… вроде не случилось. Но стоять перед командиром эскадрильи пришлось.
Шалевич глядел на меня как-то странно, даже не гневно, скорей — с недоумением и спрашивал:
— Ты на первом заходе нечаянно или намеренно по крыше чиркнул? Только, пожалуйста, не ври.
Как быть? Сказать все по правде? Но он же видел — я повторил заход и раз, и два… Значит, могу? Я молчал, выигрывая время.
— Так что скажешь, Абаза?
— Ничего, так вышло, командир, — сказал я чужим языком, ожидая: ну, сейчас будет? Только ничего не случилось. Комэска смотрел и будто не видел меня. Не повышая голоса, Шалевич рассуждал как бы сам с собой:
— Так вышло? Очень интересно. Первый раз — вышло, а потом ты стал работать Чкалова, Абаза? Стал изображать Рихтгофена?
Я молчал, стараясь догадаться, что он думает обо мне. Но глаза Шалевича упорно ускользали от моих глаз.
— Ты — щенок, Абаза, наглый и глупый. — Тут он было сорвался с места, но вернулся и сказал: — Трое суток ареста. Будешь думать, потом доложишь всей эскадрилье, зачем ты это делал. Именно — зачем?
Как странно устроено в жизни: тебя всегда о чем-то спрашивают, и ты не можешь или даже не имеешь права не отвечать.
Куда бы лучше самому спрашивать… себя. И отвечать тихонько — по секрету…
Может, кто-нибудь так и делает, только у меня никогда, увы, не получается.
4
Чем меньше знаешь, тем увереннее судишь — ошибка общечеловеческая, древнейшая, едва ли преодолимая. Говорю по собственному опыту: едва приобщившись к авиации и почти ничего еще не ведая, я уверенно повторял следом за многими и многими желторотыми пилотягами: «Только не оставили бы инструктировать в школе…» Почему? Какие серьезные доводы были у меня против инструкторской работы?
Первый: что за летчик, если он пожизненно привязан к одному аэродрому?