Характер проверяет? Едва ли, сомнительно. Она точно знает — дойдет, а то не пошла бы…»
На подступах к Курскому вокзалу мне сделалось невмоготу: и ноги переставлять, и думать, и замечать, кто уже отвалил, а кто вот-вот отвалит, — все разом опротивело.
«Плюнь, ну плюнь! — уговаривал я себя. — Подумаешь, проверка характера… Чепуха! Плюнуть, сесть в троллейбус… всем наперекор… это же куда труднее, чем тащиться, как баран со стадом… Плюнь!»
И все-таки я не отваливал, а шел дальше. Механически, как заводная кукла, переставлял ноги и топал.
Мыслей в голове оставалось все меньше: «Идешь? Иди-иди, осел…», «Не отставай… Митька обзовет варежкой…», «Кто сказал: великие — хотят, обыкновенные — только хотят хотеть?»
Около института имени Склифосовского обнаружилось: только пять человек еще тянутся за Леной.
Держаться как следует, плечом к плечу с Леной, я уже не мог, мог только кое-как плестись.
Вообще-то ничего ужасного не случилось, хотя я и отстал.
Никто меня потом не дразнил, не попрекал. Об этом походе ребята старались не говорить. Затаились. Может, потому, что победителей было мало, а побежденных много?..
Но мне самому было известно: кто рассуждал о силе воли, кто размахивал руками? Кто иронизировал над Фортунатовым? А он-то как раз и пропер все кольцо, как танк! Мне всегда трудновато признавать заслуги несимпатичных людей, хотя и понимаю — объективность, просто честность того требуют. Да вот беда, душа сопротивляется. Но надо! Ради истины и справедливости.
Трудно бывает по-разному. Мы дрались, кажется, третий час подряд. Спину ломило, глаза отказывали, а Носов все тянул и тянул на вертикаль, и я терял его временами из поля зрения, потому что в глазах вспыхивало черное солнце. Ни о каких немцах я давно уже не думал: не потерять бы ведущего, не отстать. А Носов как взбесился, будто нарочно старался оторваться от меня.
Ведомого на войне, не знаю уж, с чьей легкой руки, окрестили «щитом героя». Мне, откровенно говоря, не особенно нравилось это прозвище, но куда от него денешься — глас народа! И я, маневрируя, задыхаясь, кряхтя от перегрузок, кричал самому себе:
— Держись, щит! — и в зависимости от остроты момента выдавал эпитеты: от щита дубового до… извините за выражение… В бою и такое прощается!
Мы дрались, кажется, пятый час подряд, когда Носов, вцепившись в хвост «фоккера», пошел к земле. Я тянулся следом. Успел подумать: не вытянет — низко!.. И услыхал придушенный голос командира:
— Тянем!.. В горизонт, Абаза… резвей…
«Фоккер» тоже тянул и тоже — резво, но осадка у него была больше, и ему высоты не хватило — врезался в болото. Да-а, Носов знал, что делал.
Мы сели через сорок семь минут после взлета. Горючего оставалось маловато, и Носов, что называется в сердцах, ругал меня:
— У меня с часов стрелка слетела… Аты — слепой? Больной или глупый? Не мог сказать — кончай свалку?! Голова где? Не понимаешь — попадали бы без горючего, что тогда?
— Ведомый — шит героя, — сказал я и старательно изобразил тупо-подобострастное выражение на лице.
— Да-а, вот уж, по Сеньке шапка, по герою, видать, дурак, — огрызнулся Носов и ушел со стоянки.
Я рухнул в траву и никак не мог отдышаться, прийти в себя. А тут оружейник пристал:
— Почему не стреляли, командир? — Понятно, он беспокоился за исправность пушек.
Но тогда я думал не о пушках, и старания человека оценить не мог. Во мне еще все дрожало, и я взъярился:
— Почему, почему? В кого, во что стрелять? Для чего? Чего пристал — стрелять! Не видел ты черного солнца в глазах… Уйди, не приставай… Стрелять ему надо!
Справедливость, увы, это не дважды два, дважды два — всегда четыре, а справедливость… у нее сотни лиц. И нет ничего труднее, чем быть справедливым в чужих глазах.
36
День кончался: было отлетано свое, был проведен долгий и самый тщательный разбор. Кое-кому, как случается, досталось — за руление на повышенной скорости, за растянугый взлет, за небрежность на полигоне, за высокое выравнивание на посадке… Без замечаний учебные полеты не обходятся. И кажется, никто, кроме самых молодых летчиков, только прибывших в полк из училища, всерьез к этим замечаниям не относился. Командир должен выговаривать. Подчиненные должны безропотно выслушивать.
День кончился. Но я не спешил уходить с аэродрома. Могу сказать, придумывал себе занятия. Сходил на стоянку, поглядел, что делают на самолете, завернул к оружейникам — посмотрел на новый прицел, который они только накануне получили. Потом, уже на дороге, встретил Меликяна.
Мелик давно обошел меня в должности и звании. Служил он в соседнем полку. Мы по-прежнему сохраняли самые наилучшие отношения. И я, зная слабость Мелика к фронтовым воспоминаниям, частенько заводил его:
— А помнишь, старик, как мы на Алакуртти зимой ходили?.. Этого бывало достаточно, чтобы он тут же начинал улыбаться и припоминать подробности:
— Это когда ты меня по самым елкам протащил, все пузо у машины зеленое было?
— Я? Тебя? Ой, старик, надо же совесть иметь! Это ты так художественно перестроился, что едва не сыграл в ящик…
Но на этот раз я увидел: воспоминания ни к чему, настроение у Мелика самое не то, отрицательное настроение: черные лохматые брови — торчком, рот поджат, в больших птичьих его глазах тлеют угольки… И я не стал ничего травить, а спросил:
— Случилось что-нибудь?
— Не случилось, но скоро, наверное, случится. Что я, мальчик? Каждый день отвечай и объясняй, на какой скорости надо делать четвертый разворот, когда выпускать щитки, куда смотреть на посадке… Понимаешь, Николай, надоело… Или я — летчик, или я не летчик!
— Мелик, милый, но что же тогда молодым говорить, если ты обижаешься, хотя тебя для порядка спрашивают, чтобы отметить…
— При чем тут молодые? Они пусть мучаются, раз решили стать летчиками. Я, заместитель командира полка, свое отстрадал, меня Носов и ты, между прочим, на всю жизнь уже научили.
— Есть предложения?
— Правильно было бы напиться, — сказал Меликян. — Но, во-первых, завтра полеты, во-вторых, меня тогда спросят: а что случилось? В-третьих, замполит будет выяснять, с кем. В-четвертых, жена не успокоится, пока не скажешь ей — где… и еще не известно, поверит или не поверит. Ну и в-пятых, допустим, позволим себе, так ведь все равно не поможет. Видишь, как много «против» и только одно «за» — хочется!..
Мы шли по заснеженной дорожке в мягких сиреневых сумерках. Было не очень холодно. Спешить не хотелось. Мелик то замолкал, то говорил. Я старался не мешать старому другу: чувствовал — человеку нужно выговориться.
— Или бросить все, Николай? Уйти совсем из армии… Тогда сам себе хозяин.
— Уйдешь, бросишь, а что станешь делать, хозяин?
— Что делать, нет проблемы! Вот она — шея! Видишь? А хомутов сколько угодно. Пойду водителем троллейбуса — те же деньги, и никаких предполетных, никаких разборов полетов, никакого рисования маршрутов… На рефрижераторный междугородний фургон устроюсь баранку вертеть — тоже курорт. И еще — впечатления!
Он говорил долго и, я понимал, совершенно искренне, хотя прекрасно знал — никуда из авиации Меликян не уйдет. Авиация — его жизнь, хорошая или плохая, особенного значения уже не имеет. Его! Эта жизнь держит и не пускает. Как я хорошо понимал Мелика…