старая. К самодельному седлу, я разглядел издалека, был приторочен вправленный в сетку-авоську аккумулятор. Я смотрел в бинокль и видел: ухмыляется, соображает, наверное, какие лонжины ему приготовлены… Подумал: «Сгрузит он мне под ноги аккумулятор, что я стану делать?»
И тут грохнуло. Небо раскололось и задрожало. Черно-рыжим выбросом взметнулась земля.
«Как глупо, — успел подумать я, — и до конца-то осталось…»
Впрочем, мне, как видите, осталось: пишу, вспоминаю — жив. А вот от белой лошади ни гривы, ни хвоста после артналета я не обнаружил… И аккумуляторщик вроде бы мне почудился только. Прямое попадание.
Вот рассказал, а сам думаю: что это? Мимолетный взгляд в прошлое, еще один фрагмент, пережитый на войне? Будто тень — появилась и погасла… Но почему вдруг? Неужели из-за того, что накануне случайно увидел в витрине антикварного магазина толстоморденькую фаянсовую пастушку? Застыла, кокетливо приподняв юбку, отставив маняще ножку… и глазки синенькие-синенькие, как полагается настоящей Гретхен.
Закрываю, открываю глаза, встряхиваюсь, а все равно прошлое со мной, никуда от него не уйти, не спрятаться.
Спи боль. Спи жизни ночью длинной.
46
Маленьким я слезно вымаливал у родителей щеночка. Клялся: буду безропотно убирать за ним, пока песик не подрастет, и выгуливать по всем правилам, и кормить, и дрессировать, и купать брался, только купите. Родители колебались. С одной стороны, считали оба: от этих собак болезни, и грязь в доме, и лишние заботы… но с другой — мальчишка растет один, а так хоть какая-никакая живая душа будет рядом. Заслон от эгоизма. Для смягчения характера — польза…
И соображения гуманности победили. Щенка я получил. Обыкновенную собачку — черно-белого или бело-черного, это как угодно, фокстерьера. Правда, мой пес не был медалистом, никак не мог похвастать чистопородностью, но эти подробности меня совершенно не занимали. Теперь у меня была собственная собака!
Первая неделя прошла как быв сплошном радужном сиянии.
— А у меня собака! — сообщал я каждому встречному и готов был комментировать это сообщение…
Сашка Бесюгин, Галя, Мишка, Нюмка специально приходили знакомиться с песиком.
Однако время многое меняет. И когда вторая неделя была уже на исходе, я понял: убирать за собакой вовсе неинтересно. Извините. И кормить ее из глубокого треснутого блюдечка не занимательно, как было в первые дни. Но больше всего меня смущали… умственные способности моего фокстерьера. Вот ведь как бывает. Сначала все кругом охали: фокстерьеры, фокстерьеры такие умные собаки! Все соображают, только что не говорят. Нет-нет, вы не смотрите, что фокстерьеры маленькие. Медведя могут загнать…
Что касается медведя, затрудняюсь сказать, а это я сто раз подряд выкрикивал: «Сидеть!» — и показывал, как надо делать, а он лез под диван или носился вокруг стола, яростно облаивая ножки. Пес категорически не желал воспитываться.
Теперь небольшое отступление. Исключительно для ясности. Мы — отец, мать, дядя, бабушка и я — жили в коммунальной квартире. Кроме наших двух комнат к коридору и прочим заведениям общего пользования были пристегнуты еще шесть жилых помещений, и обитала в них самая разная публика. Последняя по коридору дверь вела в комнату двух одиноких женщин — Анны Федосьевны и Екатерины Леонтьевны. Днем она работали на каком-то хозяйственном складе, а по вечерам, увы, прилежно и постоянно пили.
На них жаловались в милицию. С ними проводили разъяснительную работу. Их пытались принудительно лечить. Но все это без какого-либо заметного успеха.
Ко мне обе женщины относились самым наилучшим образом: и по вихрам гладили, когда встречали на кухне, и зазывали к себе, если было чем угостить, — словом, любили они меня, никогда не обижали.
А теперь вернусь к теме.
Утром щенок был дома. Но днем, примерно в районе трех, исчез. Я излазил все закоулки, перестучал во все соседские двери — напрасно!
Тогда я выдал великий плач. Слезы мои были обильны, однако не слишком горьки. Вместе с обидой и растерянностью я испытывал, справедливость требует признать, пусть очень-очень-очень слабенькое, но все-таки облегчение. Больше не надо будет ходить с тряпкой и затирать лужи, по утрам можно не тащиться гулять чуть свет… Стыдно признаваться, но было так.
Живая душа не только источник радости, умиления, любования, но и обязательно — заботы. Это
Но к вечеру пес, как ненормальный, ворвался с улицы в дом. Собакевич норовил сбить с ног всех, кто только попадался ему на пути, он бурно ликовал. Фокстерьер вернулся. Немного успокоившись, пес с жадностью вылакал миску супа, а потом и блюдечко молока. Все недостойные чувства, только что всколыхнувшиеся в моей башке, мгновенно улетучились. Я радовался немногим сдержаннее самого собакевича, и вся квартира разделяла наше с ним ликование.
С упорством полного недоумка я, не уставая, спрашивал у нашедшейся собаки:
— Скажи, где ты была? Ну, я же тебя спрашиваю, где ты была?.. Поздно ночью, плача пьяными слезами, Анна Федосьевна каялась моей матери: пропили они с Екатериной Леонтьевной щенка. Элементарно! Оттащили на рынок, продали и пропили…
— Дрянь я подзаборная, — убивалась соседка и превозносила ум, сообразительность и преданность собаки: — Нашла, умница, дорогу. Сама! И под машину не попала… — И Анна Федосьевна просила у мамы прощения и клялась жизнью, что ничего подобного никогда больше не повторится.
Мать простила. Мне решили ничего не говорить.
Тогда не сказали.
Но соседки продавали пса еще три раза. Скрыть это оказалось уже невозможно.
Два раза он возвращался. На третий — не пришел.
Спрашиваю себя: какой же след на душе остался у меня от этой собаки? Были приливы нежности. Было умиление — как же, живая душа, требующая ласки, защиты, участия. Но, кроме этого, я нет-нет да и ощущал, как лопаются во мне семена эгоизма, как всходят сорняки лени, как ядовитой пеной поднимается подловатая ненависть к другу человека… И такое было. Если кто-то осудит меня, он будет прав.
Каждого двадцать седьмого сентября я езжу на кладбище. Езжу на могилу Жоры Катонии, моего золотого ведомого. Понимаю: Жоры нет, ему посещения мои не нужны, но все равно еду. Как на пытку иду. И не только потому, что вспоминать еще раз обстоятельства нелепой Жориной катастрофы, снова представлять зеленый замшелый шлюз без воды и прикорнувший в нем «лавочкин» — не сахар, но и смотреть на само кладбище, заброшенное, заросшее в пол-человеческого роста, видеть неухоженные могилы, выгоревшие пластмассовые венки, неуют и небрежение на каждом шагу — мука мученическая. И нет от нее спасения.
В последние годы стало и того горше: из пожухлой травы выкатываются прямо под ноги рыжие, черные, бело-грязные, гладкие, лохматые, в репьях, породистые и безродные — псы, псы, псы…
— Дачники съезжают, оставляют, — эпически спокойно пояснила старуха, промышляющая у обшарпанных кладбищенских ворот чем-то непонятным. — Дён десять сойдет, приедут живодеры и живо- два переловят родимых — на шапочки…