Вечером был разбор полётов. За проявленные мужество, находчивость и инициативу командир объявил сержанту Овражному благодарность. Выслушав слова полковника, сержант не спеша поднялся со своего места, козырнул левой рукой — правая была на перевязи, её зацепил осколок — и своим обычным, будничным голосом ответил:
— Служу Советскому Союзу.
Ни тени довольной улыбки не промелькнуло на его спокойном загорелом лице. По-прежнему полузакрытыми оставались глаза.
«Всё сделано, как положено. Чему же радоваться, за что благодарить?» — казалось, говорил его вид.
Правильный человек
Много я лётного народа на своём веку перевидал. Всяких пилотов встречать приходилось: умных, отчаянных, осторожных; больше было хороших ребят, настоящих товарищей. Случалось, однако, иметь дело и с мелкотой, с заядлыми хвастунами, любившими не столько синее небо, сколько голубые петлицы и золотые птички на них…
У лётчиков свои оценки, никто не скажет о товарище: «Он летает на «хорошо». «Пилотяга!» — как бы между прочим заметит командир звена — это и будет отметка.
Но есть ещё одна оценка, она выше всех: «правильный лётчик». Не многим выпадает счастье удостоиться этого неофициального высшего лётного звания!
Кто был самым лучшим «пилотягой» из всех встречавшихся на моём жизненном пути лётчиков, судить не берусь, но самым правильным человеком был, конечно, Шорохов. Да, был.
Прожил он особенную жизнь и погиб необыкновенно. Вот уж поистине не пожалел себя! Достойно погиб.
Давно, ещё на колчаковском фронте, он увидел мой «Ньюпор». Походил, потёрся возле машин, посмотрел на нашу работу и решил, что самое подходящее для него дело — лётное. Так в худом, нечёсаном своенравном мальчишке зародился лётчик. Однако шестнадцати лет слишком мало для того, чтобы начинать путь пилота. Он сделался мотористом.
Осиротевший в годы гражданской войны, мальчишка рос, как трава, без ухода и присмотра. Он рано узнал тёмные стороны жизни, рано стал взрослым. Но бродячая жизнь не испортила Шорохова; сделав его жестким, упрямым, немножко скрытным, она не успела повредить в нём лучшие человеческие качества.
Он вовремя попал в нашу лётную семью. Аэродром стал ему родным домом, машины заменили близких, лётчики — настоящих опекунов и воспитателей.
Мечта о небе не оставляла мальчишку-моториста. Он упрямо добивался права летать, но неизменный отказ преследовал его во всех инстанциях. «Молод ещё, подожди», — так отвечали всюду. И всё же в неполных восемнадцать лет Шорохов стал лётчиком.
Правда, для этого ему пришлось обращаться к самому Ленину. Не знаю точно, дошло ли до Владимира Ильича шороховское письмо, но присланное в ответ распоряжение Реввоенсовета, в котором было сказано: «С получением сего допустить к лётному обучению вольнонаёмного моториста авиаотряда Шорохова М. К.», я лично видел.
За необычайное упорство судьба награждала его постоянными удачами: Шорохов за год успевал больше, чем другие за десять. С вдохновением истинно талантливого человека летал он на опытных машинах, прыгал с новыми парашютами, изучал математику, участвовал в мотоциклетных гонках…
Имя его стало появляться в газетах. И хотя теперь вместо вихрастого паренька с портретов смотрел на меня взрослый, замкнутый, суховатый человек в неизменной кожаной куртке-«испанке», в лице его по- прежнему сохранились чёрточки юношеского упорства и настойчивости.
Казалось, слава шла к нему лёгким шагом. Сам он не гнался за популярностью, но и не сторонился её, жил просто. С ним советовались соседи, его побаивались начальники. Он умел хранить дружбу и бывал неукротим в ненависти.
Шорохов водился со всеми мальчишками своей улицы, он удивительно легко, не подлаживаясь под их стиль, находил с ними общий язык.
Шорохов любил жизнь и не рисковал ею из удали. Он верил в себя и в машины и потому не боялся смерти.
А погиб он так.
Под крылом опытной машины лежала Москва. С большой высоты огромный, чуть подёрнутый дымкой город казался теснее и однообразней, чем он представляется пешеходу. Высота превращала здания, магистрали и площади в мелкие детали громадного макета. Только медленно плывущие дымы над заводскими трубами и тоненькие чёрточки ползущих поездов свидетельствовали о бурной жизни столицы. Он видел с высоты широкую ленту Москвы-реки, причудливую путаницу улиц, зелёные пятна парков и тоненькие очертания кранов на строительных площадках…
Мотор вспыхнул неожиданно. Красно-чёрный язык дымного пламени рванулся в кабину — к ногам, к груди, к лицу лётчика.
Он выключил зажигание и развернулся к аэродрому. Времени и высоты для прыжка было вполне достаточно, но Шорохов не бросил горящей машины — внизу был город.
Он тянул к лётному полю, тянул упрямо, задыхаясь в дыму, глотая слезы. На лётчике тлела одежда, глаза еле видели землю.
Неумолимо падала высота. Оставалось всего метров тридцать, а город ещё лежал под ним. Пять минут назад улицы казались ему неживыми, теперь стали отчётливо видны машины, люди, даже струйка воды над фонтаном, даже лоток знакомого папиросника.
Оставалось двадцать пять, двадцать метров… Шорохов лавировал между домами окраинных новостроек, он тянул из последних сил.
Аэродром был уже совсем рядом, когда прямо перед лётчиком вырос дом, который он видел каждый день, взлетая с бетонированной дорожки лётного поля, — трёхэтажное светлое здание больницы. В весёлом фисташковом флигельке, что стоял чуть на отлёте, рождались новые граждане.
Немного правее больницы — Шорохов это твёрдо знал — тянулся не застроенный ещё пустырь.
Машина разгорелась в сплошной буйный факел. Жить летчику оставалось не более десяти секунд, но он ещё управлял самолётом.
Шорохов заложил свой последний крен. Скорость была настолько мала, что казалось — машина сейчас же сорвётся в штопор и неминуемо свалится прямо на фисташковый флигелёк, но рука не изменила пилоту.
Взрыв взметнулся над оврагом.
Так погиб Шорохов.
Галчата
Из школы они пришли в часть поздней осенью, оба молодые, удивительно похожие друг на друга, жадные до полётов, горячие, боевые ребята. Обоих звали Николаями: Федченко Коля и Шарапов — тоже Коля.
Им не везло: лётных дней было мало, погода стояла гнилая, промозглая, и в редкие часы просветлений летать вырывались только «старики».
Оба Николая ходили за мной по пятам, умоляя поскорее допустить их к полётам.
— Мы изголодались по воздуху, — уверяли они в один голос, — сил больше нет ждать. Жизнь не в жизнь стала, товарищ командир!
Но чем я мог им помочь, когда, как назло, над аэродромом неделями висели низкие тёмно-серые облака, то и дело проливались дожди и без конца бродили коварные туманы…