пожалеть ребенка, но тогда был нам почти забавой.
Жестокое обращение со мной этих людей до того понизило мою нравственность, что те страсти, которые при обращении разумном и нежном, никогда не были мне известны или оставались бы спящими, теперь восстали во всей своей убийственной деятельности. Я поступил в училище мальчиком с добрым сердцем, а оставлял его дикарем. Происшествие с ребенком случилось за два дня до начала каникул; но по этому случаю мы все были распущены на следующий день. Возвратившись домой, я словесно передал батюшке с матушкой мое намерение поступить в морскую службу, о котором извещал прежде письмом. Матушка плакала, а батюшка разубеждал меня. Я равнодушно посматривал на одну, и с хладнокровием выслушивал доводы и рассуждения другого. Мне предлагали избрать любое училище и быть в нем на особом содержании, а потом окончить курс в университете, если я только оставлю свое безрассудное намерение. Однако ж, ничто не могло отклонить меня; жребий был брошен, и меня стали приготовлять к отправлению на службу.
Отец мой сыскал для меня место на одном прекрасном фрегате в Плимуте, и время между определением моим в мичманы и поступлением на фрегат протекло в получении советов от родителей и заказывании разным мастерам всего, что было нужно для меня. Огромный сундук, шпага, треугольная шляпа, полусапожки, все это заказывалось одно за другим, и изготовления каждой вещи, служившей к украшению или к пользе, я ожидал с таким нетерпением, которое можно было только сравнить с нетерпением команды судна, подошедшего к Англии после трехлетнего пребывания в Индии. Отправление меня на море подействовало на отца моего только в том отношении, что жестокая горесть моей матери нарушила несколько безмятежность домашней его жизни, его комфорт; во всяком же другом отношении мой выбор будущего поприща не породил в нем никакого сожаления. Я имел старшего брата, который должен был наследовать все достояние нашей семьи, и который тогда учился в Оксфорде, чтобы получить воспитание, приличное его положению в свете, и научиться тратить деньги, как прилично джентльмену. В таком случае младшие братья, в особенности же еще с таким беспокойным духом, как я, бывают совсем устраняемы, что и хорошо и справедливо. Отец мой с философским спокойствием заплатил все счеты и по моим летам дал мне достаточно денег.
Час моего отъезда приблизился; сундук был отправлен с плимутской фурой, и наемная карета подъехала к крыльцу, чтобы свезти меня в Уайт-Горс-Целлар. Раздавшийся стук откинутой ступеньки лишил мою несравненную мать всей ее твердости, с какою она собиралась перенести разлуку, и она в отчаянной горести, обвила руками мою шею. Я смотрел на ее движения с неподвижностью статуи на носу корабля; а она между тем покрывала поцелуями мою стоическую физиономию и омывала ее слезами. Я почти удивлялся, что все это значит, и желал скорейшего окончания этой сцены.
Отец мой помог мне в этом замешательстве, твердо взяв меня за руку и выведя из комнаты; тут мать моя упала на софу, закрыв лицо носовым платком. Я пошел за отцом так тихо, как только приличие могло мне тогда позволить; а он смотрел на меня так, как бы хотел прочитать в глубине души моей: — имею ли я в самом деле человеческие чувства? Даже в том нежном возрасте я уже заставлял сомневаться в них, но, однако, настолько понимал приличия, что выжал у себя из каждого глаза по слезе, которые, я надеюсь, были тогда весьма кстати. Мы же говорим у себя на море: «Коли нет чувства, так притворись немного»; а я совершенно уверен, что состояние моих чувств в то время было такого рода, что я смотрел бы на самого близкого мне человека, лежащего в гробу, с гораздо меньшим сожалением, нежели на исчезновение из моего воображения, приятных и разнообразных сцен, которые я ожидал встретить в будущем.
Как часто приходила мне на ум такая бесчувственность к моей нежнейшей матери, и как жестоко был я потом за это наказан в разных случаях моей скитальческой жизни!
ГЛАВА II
Обиды могут быть удовлетворены и забыты; но оскорбления никогда не прощаются. Они наносят бесчестие и заставляют платить за себя мщением.
В нашей жизни бывают некоторые случаи, прекрасно и поэтически описанные Муром, как «места зеленой муравы на пустыне памяти». Сюда принадлежат удовольствия, рождаемые достижением какой-нибудь цели, обладанием предметом любви или честолюбия после долгих исканий; и хотя обладание этим предметом и последующие затем обстоятельства могут показать нам, что полученное нами наслаждение не так велико, как мы его представляли, а опыт убедить нас, что «все на свете суета», однако ж, мы водворяем воспоминание в нашем сердце, и оно с удовольствием бьется сильнее, обращаясь к былому и к кар тике, которую рисовали в ярких и исполненных прелести красках наши молодые, кипучие надежды. Одна молодость вполне доступна таким удовольствиям; возмужалый возраст бывает уже слишком много разочарован и очень часто заражает наслаждение ядом своего опыта; а старик недоверчивым глазом смотрит вперед и со скорбью и сожалением на прошедшее.
Один из красных дней моей жизни был тот, в который я в первый раз надел мичманский мундир. Гордость моя и восторг были выше всякого описания. Я простился, наконец, с училищем и курткою ученика, а вместе с ними и с почти остановившимся моим существованием. Подобно куколке, обратившейся в бабочку, я распрямил крылья, как бы желая испытать свои новые силы; я чувствовал себя веселым, обновленным созиданием, получившим свободу носиться над пространным царством природы. Сердце мое трепетало вместе со мной при мысли, что я могу располагать собою по собственному произволу. Поэтому нельзя сказать, чтобы я не наслаждался в дни моей молодости. Я был некоторое время счастлив, если только то состояние можно назвать счастливым; но мне дорого пришлось платить за него. Я остался должным самому себе, и с тех пор, будучи принужден выплачивать этот долг мало-помалу, еще и теперь не совсем с ним расплатился. Я не избежал встречи с теми огорчениями и неудачами, которые обыкновенно сопровождают нас, и даже та крупица благополучия, которая досталась на мою долю в это незабвенное утро, была недолговременна, и печаль немедленно последовала за нею.
Но возвратимся к моей форме. Я оделся в нее и сам привел ее на себе в порядок; портупея, на которой висел кортик, повязана была вокруг мундира; треугольная шляпа огромной величины красовалась на моей голове; и когда я сделал себе последний осмотр в зеркало и остался совершенно доволен своей наружностью, то, во-первых, позвонил служанке, под предлогом приказать ей убрать комнату, но на самом деле собственно для того, чтобы она полюбовалась бы и похвалила бы меня; и надобно отдать справедливость ее благоразумию, — она не замедлила своими похвалами; а я, напротив того, был так прост, что дал ей за это полкроны и поцелуй, ибо считал себя уже совершенным человеком. Трактирный слуга, которому служанка, вероятно, передала это обстоятельство, также явился, и низко поклонившись, сделал те же приветствия и получил ту же награду, кроме поцелуя. Без сомнения и дворник получил бы свою долю, если бы только подоспел под эту щедрую руку; ибо я был тогда столь прост, что принимал все их сладкие речи, как будто должное, и платил за них чистыми деньгами. Меня в то время можно было сравнить с писарем, а их со щуками; и наверное очень скоро набралось бы еще более этих щук вокруг меня, потому что я слышал как они, вышедши из моей комнаты, кричали: «дворник, кучер», конечно, призывая их на помощь для облегчения моего кошелька.
Мне с нетерпением хотелось представиться капитану, и увидеть свой фрегат; поэтому, сбежавши с шумом с лестницы, я во мгновение ока был уже на дороге в трактир Стонгауз, и тут гордость моя получила вторичную себе дань от неуклюжего матроса-рекрута, приложившего руку к фуражке, когда я проходил мимо него. Я понял, что это значит, приподнял свою шляпу и прошел мимо него весьма важно. Признаюсь, одно замечание убивало меня, это то, что коренные жители города, казалось, и в половину не удивлялись мне столько, сколько я сам себе удивлялся. Я никак не полагал тогда, чтобы в Плимуте было такое множество мичманов.
К счастью моему, есть на свете известный класс людей, которых молитвы никогда не бывают услышаны; иначе бы я должен был попасть в такое местечко, из которого, право, никакие силы не могли бы меня освободить.
Я, подобно Улису, едва не сделался жертвою новейшего Полифема, который, хотя и не имел одного глаза во лбу, как изображает нам мифология, но лучи обоих его глаз, соединившись на конце длинного носа, делали его весьма на то похожим. Неведение, одно простодушное неведение, как в этом, так и во многих других случаях, было причиной моего несчастия. Несколько офицеров в парадных мундирах шли из военного суда. — «Ого! — сказал я сам себе, — вот идет несколько нашей братии». Увидевши, как они держали сабли, я сам взял кортик в левую руку, а правую засунул за пазуху, точно так, как сделали некоторые из них. Я