один из нас двоих не знал, какого черта мы вместе и что нас связывает, помимо кувырканий в кровати...
— Не плачьте, ради всего святого...
— Вскоре Норма начала тяготиться своей зависимостью, и у нее начались депрессии, которые через год привели к двум грязным романчикам: сперва с официантом, потом с таксистом.
— Запутаться каждый может, вы же понимаете...
— А теперь вот с чистильщиком обуви, которого она подцепила неизвестно где, в каком-то баре... О, святые небеса!..
— Забудьте все это. Ваша жена любит только вас.
— Потерпите, уже немного осталось. Четыре года — столько длился наш брак — я засыпал рано и видел чудесные сны. С самого детства я мечтал уйти далеко-далеко, подальше от нашего квартала, от дома, от тарахтения «Зингера», за которым сидела моя мать, от ее старомодных опереточных арий, пирушек и опустившихся друзей по труппе. Все мои мечты осуществились с Нормой. А теперь все потеряно.
— Слушайте, мне пора. Дождь кончился.
— Останьтесь еще немного.
— Нехорошо это, сеньор, честное слово. Вот, я вам тут всю обувь почистил.
Завороженный, я смотрю на батарею вычищенных туфель и ботинок, которые сверкают на кровати, выстроенные в ряд. Они словно улыбаются мне. Тут меня осеняет, что я должен ему за работу. Он уже в дверях.
— Вы с ума сошли!
— Что мне еще остается, разве пулю в лоб пустить.
— Не болтайте ерунды. Всего доброго. Лучше пойдите поищите вашу жену.
Еще долго я не двигаюсь с места. Норма уже никогда не вернется в нашу квартиру на улице Вальден в доме номер семь: она отправилась к своим теткам на Виллу Валенти и наутро прислала служанку за одеждой и вещами. Пару раз мне удалось поговорить с ней по телефону, но я так и не убедил ее вернуться. Она сказала, что я могу оставаться в нашем доме сколько угодно (квартира до сих пор записана на ее имя) и что она не собирается вышвыривать меня на улицу. И больше ничего обо мне не захотела знать.
Терпеливый чистильщик уходит, и я снова слышу удар двери внизу, на этот раз не такой сильный. И одновременно передо мной распахивается другая дверь: та, за которой меня ждет нищета, крушение надежд, головокружительное падение в бездну одиночества и отчаяния.
2
Много лет назад, когда Марес был одиноким подростком и, нацепив на лицо черную маску, продавал потрепанные книжки и комиксы на пустынных перекрестках квартала, он мечтал, что, когда станет старше, напишет удивительную книгу, которая будет начинаться такими словами: «Много лет назад, когда я был одиноким подростком и, нацепив на лицо черную маску, продавал потрепанные книжки и комиксы на пустынных перекрестках квартала, я мечтал, что, когда стану старше, напишу удивительную книгу, которая будет начинаться такими словами...»
Теперь он сидел на грязном ледяном тротуаре Раваля, одетый в лохмотья, вдали от родного дома, и держал в руках аккордеон. У его ног, на разложенной на асфальте газете, лежало несколько монет, брошенных прохожими. В свои пятьдесят два года Марес выглядел моложе: его молодил след от ожога, появившийся на лице после того случая, когда группа каталонских националистов устроила манифестацию прямо на Рамбле. В тот день, три года тому назад, он точно так же сидел на тротуаре, как вдруг кто-то из манифестантов швырнул бутылку с зажигательной смесью, да так неудачно, что она разлетелась вдребезги прямо перед ним. Пламя искалечило его руки и навсегда нарисовало на щеках причудливую печальную улыбку. Брови у него с тех пор не росли, их приходилось пририсовывать черным тупым карандашом; зато на переносице по весне появлялись длинные черные волосы.
Когда тоска и горечь воспоминаний становились невыносимыми, он наклеивал рыжеватые элегантные усики, и это несколько оживляло его безмятежно-унылое, без единой морщины лицо. У Мареса были высо кие гладкие скулы, жидкие волосы и медового цвета маленькие живые глаза. Сидя на тротуаре со старень ким аккордеоном в руках, он бойко наигрывал пасодобли[3], а висящий на его груди плакат гласил:
нищий безработный чарнего
представляет уважаемым каталонцам
грустный провинциальный спектакль
помогите, пожалуйста
Просидев битых полтора часа, Марес заработал всего четыреста песет. Тогда он перебрался в центр Рамблы, сел на асфальте у входа в метро «Лицео», постелил перед собой газетный лист, перевернул плакат другой стороной и с большим чувством принялся наигрывать «Cant dels ocels» [4]. Надпись, красующаяся у него на груди, теперь выглядела так:
Родной сын Пау Казальса просит помощи
Популярная песенка Казальса наводила на него тоску. Какие-то прохожие остановились рядом, читая надпись. Их лица выражали недоверие. Один из них приблизился к нему: ухоженный толстяк в сияющих поскрипывающих туфлях. Он опустил левую руку в карман брюк, но денег оттуда не достал.
— Простите, уважаемый, — проговорил он по-каталонски с кроличьей улыбкой, — в этой надписи ошибки.
— Что вы такое говорите, добрый человек? — простовато ответил Марес по-испански.
— Как! — изумленно воскликнул толстяк — Вот тебе и раз: родной сын Пау Казальса не говорит по- каталонски?! Ну и дела!
— Видите ли, — оправдывался Марес, — я вырос в Альхесирасе, меня воспитывала мать, которая была простой служанкой в доме нашего прославленного маэстро и патриота...
— Ну и дела! — Физиономия толстяка искривилась в кислой гримасе. — Так, так.. — все повторял он, удаляясь.
Несмотря на это маленькое происшествие, меньше чем за два часа Маресу удалось заработать три тысячи песет, и вдобавок не какой-то там мелочью, а монетами по сто и двести песет.
3
Около полудня он принялся наигрывать песенки Эдит Пиаф. Его тоска улеглась, и ему вполне хватало общества бледных теней, скользящих по Рамбле или проплывающих в его воспоминаниях. Опустив голову на аккордеон и прикрыв глаза, он заиграл «C'est a Hambourg»[5]. Ему представлялись гудки пароходов и сырой прибрежный туман, окутывающий печальную проститутку, которая, прислонившись спиной к фонарю, окликала матросов. Неожиданно этот затасканный образ остро напомнил ему его бывшую жену, Норму Валенти: тридцать восемь лет, социолингвист, очки с толстыми стеклами и великолепные ноги. В эти минуты она, должно быть, сидела за одним из столов в офисе Главного управления языкового планирования. Он ясно видел ее, независимую и соблазнительную, в юбке из черного сатина и чулках в сеточку. Вот она, положив ногу на ногу, разговаривает по телефону. Размышляя о ней, он проиграл одну и ту же мелодию три раза подряд. В своих мечтах он опускал Норму на самое дно порочной жизни гамбургских портовых кварталов, и жалобный вой воображаемых пароходов сливался со звяканьем монет, падающих к его ногам.
Вот уже десять лет Норма ничего не желала о нем знать, и уж тем более видеть его или разговаривать с ним. Марес погрузился в нищету и одиночество, но по-прежнему был безумно влюблен в свою жену и придумывал множество уловок, которые позволяли ему иногда разговаривать с ней, оставаясь неузнанным, или просто слышать ее голос. Он поставил аккордеон на асфальт, взял несколько монет, поднялся и поспешил к ближайшей телефонной будке.