пишутся эти строфы, послушайте…

– Читай, – сказал Лорка. – Нам пора. Светает. Но две строфы можно.

– В небе звезда. Зима.

Гости чужой земли,Ночью стучат в домаИрода патрули.Страх по домам снует.Полночь бледна, пуста.Где-то уже растетДерево для креста…Искандер замолк.

– Еще, Фазиль, – попросил Пушкин. – Кажется, ты прав.

– Вдруг соловей запел в кустах

Так, будто птица собираласьРазлить, размножить песнь в веках.И песня тут же оборвалась.Но уходящий запах чудаТревожил долго ночь земную.Но губы тонкие ИудыУже мокры для поцелуя.

– Кто он? – спросил Лорка.

– Тебе имя его ничего не скажет. Он родился много позже того, как ты ушел.

– Он русский, не спрашивая, говорю я, – сказал Пушкин. – И все же откуда он родом?

– Да из Рыбинска, – отвечал Искандер, – верхняя Волга.

– Дай Бог стать ему великаном. «Где-то уже растет дерево для креста», – повторил Пушкин. – Зябко и дерзновенно, друг мой Лорка.

– Ты выпей с ним, за нас, – сказал, обращаясь к Искандеру, Лорка. И они, Пушкин и Лорка, отдаляясь, потеряли голос.

Искандер видел – туман обнял их колени и торсы и скоро поглотил их совсем.

Март– апрель 1999

Благовещенск

Звездный час Венки Хованского

Через два года он сказал ей:

– Не рассчитывай на большее, чем это, ну, сама понимаешь. А дальше – ни, не получится. Там – она.

– Да?! – вскричала она. – А если я беременна?! А если я хочу родить девочку Тату? Таточка, доню моя, я рожу тебя назло блаженному твоему папеньке…

Он отвечал, что с Татой им не светит. Изба прохудилась, а и в худой нет прописки, родная милиция сгонит в любую минуту, зарплата, сама понимаешь, грошовая, туалет холодный, а за водой надо на колодец на Мухинской, – ей отказывали, да, ей отказывали.

Но она любила его и попыталась разжалобить:

– Меня устраивает холодный туалет, а за водой на колодец я схожу с коромыслом. И вообще, Венечка, ты вынул из меня все, что было во мне, а отдал то, что перебродило в тебе и окислилось. Теперь ты отчаливаешь в Есаулов сад, но ты пожалеешь еще, милый Венечка…

Не дослушав ее, он накинул брезентовую куртку и ушел в сад. «Прощай, Екатерина, – сказал он, – ты последняя моя любовь. Но там – она. Прощай навеки».

Она пометалась по комнатке и кухне, с потолка капало – всю ночь падал тяжелый дождь. Она постояла у зеркала.

– Ты стареешь, Катерина, – сказала она в зеркало, – но ты еще ничего. Может быть, ты успеешь на поезд.

И она ушла к другому, или к другим. Она бежала вприпрыжку за уходящим, уползающим поездом, срываясь с подножки и снова цеплялась за поручни.

А Венечка ушел к той, которую любил с незапамятных времен. Он постучался в дом на Подгорной, к полуглухой старухе.

– А! – восторженно пропела старуха, – опять тебе, Венка, не повезло! Ну подыши, опомнись.

Старуха была матерью Антонины, девочки, а нынче, верно, дебелой женщины; когда-то он был смертельно влюблен в девочку Тоню, причем смертельно в буквальном смысле – до последнего школьного звонка он истлевал словно свеча и оправился не скоро, уже потеряв ее навсегда.

И вот он снова постучался в тот дом, где боялся дышать, и где все осталось как прежде, даже девичья ее фотография на белой стене. Он устраивался лицом к лицу с любимой. Фотография отцвела, сквозь дымку они – Антонина и Венка – смотрели друг на друга.

Старуха поила его чаем, настоянным на мяте, запах мяты окуривал Венку – когда-то пахли мятой губы любимой.

Старуха дробно и участливо смотрела в Венкины глаза. Но он видел больше, чем хотелось того старухе. Сейчас он уйдет, ритуально прикоснувшись ладонью к щеколде, к пряслу, к калитке, а старуха останется одна, чтобы ждать письмеца Антонины из Омска. Та умотала в Омск, нашла еврея или еврей нашел ее, одолевала его в нудной тяжбе за пресловутое равенство. И, видно, одолела. Теперь зять-еврей пишет письма теще, зовет в Омск; но не зовет мати дочь ее, Антонина.

Венка возвращался в свою комнату, вынув из мятного настоя мундштук, наращивал трубу. Женщины, делившие с ним ночи, слушали заливчатый плач трубы и недоумевали – на что он надеется, Венка Хованский? Надо бы прибиться к берегу. Топляки и те, прибившись к берегу, идут в дело. Случайные женщины не понимали диковинный рисунок его судьбы. Лишь одна Катерина, сестра милосердия, без озноба вошла в его возраст, прихваченный изморозью. Ах, согласился бы он родить девочку Тату, с вздернутым носиком и разномастными глазами в отца.

Но ястребиный взор Катерины не сулил в обозримом будущем тишины и покоя. Венка вычислил катастрофу и решил избежать поражения, но к поражению мы приговорены все, тщета жизни сулит бессмертие для избранных. Венка Хованский и мнил себя избранным. Как и все из племени талантливых сумасбродов, Венка – чем далее уходила в марь его колея – чувствовал на зубах привкус звездного часа. Случайные женщины смеялись над Венкой. Но, догоняя ушедший поезд и разбивая в кровь колени, Катерина, единственная, знала, что безумная мечта Венки однажды воплотится в явь, – если обстоятельства будут тоже достаточно безумны, что в безумном городе вполне вероятно.

И Катерина сама создала предпосылки для воплощения безумной Венкиной мечты в явь. Произошло это так.

Прикрывшись стареньким плащом, Венка шел к месту службы. Возле Дома офицеров Венка всмотрелся в лицо знаменитости – не обращая внимания на потеки дождя, с афиши блистал сахарными зубами и набриалиненной головой тенор, не первой молодости, определил Венка, но полный сил и достоинства. Венка усмехнулся – он безошибочно угадал, что выставленные напоказ зубы изведали вкус птичьего молока, недоступного простым смертным. Но голос, Венка знал его голос, был подарен этому человеку свыше, и Венка посочувствовал, но не певцу, а голосу, мокнущему под дождем.

Венка добрел до ресторана «Умара», сбросил плащок, раскланялся с официантками, вынул из чехла трубу. Сослуживцы обихаживали эстрадную горку, выверяли – для Тофика – микрофон. Тофик, скрипач и певец, был в приталенной рубашке апаш, и, как всегда, чуть заносился. Публика любила Тофика, он олицетворял преуспеяние урийской мафии, склонной к сентиментальности. В часы пик – не путать с звездным часом! – Тофику несли четвертные билеты, он отрабатывал их, исполняя любовные песенки.

– Но мне остался, – пел Тофик,– Мне остался твой портрет,Портрет работы Пабло Пикассо…

Урийцы не знали, и не хотели знать, кто такой Пабло Пикассо, но когда обнаглевший корреспондент «Умарских огней» статьи свои стал подписывать именем Пабло Пикассо, тираж газеты вырос вдвое.

Венка Хованский примерил к губам мундштук, пахнущий мятой, полуобернулся к товарищам, и они заиграли вальс, ностальгическое воспоминание о невозвратных временах.

За окнами безумствовала непогода, к огромным окнам ресторана прибило листья, облетевшие с тополей. А в зале было тихо, умиротворенность ранних завсегдатаев радовала Венкин глаз.

Часам к девяти наплыли – из-под дождя – молодые, впрочем, и немолодые офицеры. Тут же явились и женщины молодые и немолодые тоже. Оркестр прибавил скорость, к микрофону вышел Тофик, спел «Урийский сад», сначала песня называлась «Есаулов сад», но власти запретили старорежимное название, Тофик немедленно согласился с властями и объявлял с тех пор «Урийский сад», милую поделку на потребу невзыскательной армейской публике:

– В той дальней аллее шиповникЕще негасимо цветет.И старый,
Вы читаете Есаулов сад
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×